Посвящается светлой памяти мамы Балбекиной Вере Егоровне Последний месяц Егоровна не поднималась с постели. Болезнь нагрянула, свалила ее, как внезапный ураган придавливает к земле перезревшую рожь. Случается, редко, но случается: в солнечное утро ворвется встречный ветер, с размаху взъерошит, распрямит стебли, и заколосится вновь согбенное ржаное поле. В случае с Егоровной чудо преображения порадовало детей, но и насторожило неестественностью. Дети знали – это не первый случай моментального якобы выздоровления. Однако каждый раз во время ее болезни испытывали необъяснимый страх. Началось все после войны, в сорок седьмом, когда родилась Лиза. Летом, возвратившись с работы, мать принесла полбуханки хлеба, успела разделить, вручить по ломтям четверым, выстроившимся по росту сыновьям и дочерям. Сама направилась покормить грудью младшенькую Лизу. И прямо перед люлькой упала на пол. Обессилившее, обмякшее от усталости и недоедания тело, восковое лицо матери помнили до сих пор две старшие дочери и два сына. Один из них, что помладше, Геннадий прислал сегодня телеграмму. Приедет, стало быть, помнит мать, на свиданьице прикатит издалека. С этими мыслями она дремала, а поутру уж, пока все спали, самостоятельно поднялась с кровати. И даже застелила постель, чего не делала почитай с месяц. А уж в зеркало - не гляделась и сама не припомнит с какого времени. Расплетая косы, Егоровна обратила внимание на сплошную серебристую белизну. И вспомнила про первую прядь, появившуюся в год отъезда Геннадия: « Малый-то он смышленый, - рассудила тогда мать: - в учителях долго не задержится – директором станет, а это какой почет, уважение! Хотя, если на бухгалтера – лучше бы было, и тоже в тепле, сиди себе в конторе, щелкай костяшками… В школе хлопотно, еще с нынешними ребятишками… - Но эти мысли в сравнении со страхом, что испытывала мать за неизвестную городскую жизнь сына, были всего лишь каплей в бурном потоке противоречий. Да и в селе про город тогда болтали всякую ерунду: - Егоровна, - нашептывала по секрету словоохотливая Дарья, - снуют они там, как муравьи. Никто никого вокруг себя не видя. Никак умрешь, а они мелькнут, не заметят. Торопятся бедняги куда-то… А куда? Сама не ведаю. Слова Дарьи насторожили, задержались в памяти, как навязчивый мотив. Вопрос же, оставленный открытым много лет назад, часто теперь всплывал в памяти, тревожил, заставляя думать о неведомом, но земном, где-то рядом происходящим. « Куда лететь? Зачем торопиться?» - неоднократно задавалась она вопросами. Когда же заговаривала про смерть, дети сердились. Ей это нравилось: «Значит, не надоела старуха», - польщенная Егоровна в подобных ситуациях переводила разговор в другое русло. « А нынче что говорить? – думала она: – В доме праздник - Генаша мой прибудет вскорости. Поглядеть, порадоваться на своих кровных – это ли не счастье» ?! - И понеслись ее мысли, словно родниковая вода по камням, песчинкам под гору ручейком, и не существовало для них преград: «Жизнь одна-единственная, - расчесывая непослушные пряди, размышляла она: - вроде грамотные там, в городах, а видать, не понимают, что за суетой главное пролетает. Главное – оно в душе человека, в его мыслях на каждый день, в его поступи, и в радости вселенской. Должно быть, заучились, да и друг дружку учить поднадоело, оттого и выказывают, выпячиваются друг перед дружкой: где перехитрят, где перемудрят, а где, просто сболтнут… Ноне и у нас засуетились. Село-то не пойми каким стало: понастроили коробок, замуровали, точно насекомых в кучу упрятали… Деревенский человек без избы, что птица без гнезда, крыльев. – Егоровна вплела лоскуты в тугие косы, привычно спрятала их на затылке: - Все ворчу, все я недовольная, старая. Время к зиме, а у меня вон какой огород на стенках». «Земляничные шпалеры» - так она называла обои в новой благоустроенной квартире, куда год назад переехала вместе с семьей Лизы, нравились ей: « Живу, как в раю, а мне все мало, мало… вот, что значит человек, не лучше скотины… Та, хоть благодарна хозяевам»… Она собралась встать, но, обнаружив знакомое, испещренное складками лицо, пригнулась… Борозды старости, будто крапивой обожгли пальцы. Тихо, смиренно опустила руки. Изображение в зеркале повторяло ее движения, как бы соглашаясь, покачивало головой, говорило: «Жало прожитых лет, что укус пчелиный, въедливо, болезненно… и безвозвратно…» Пожалуй, только глаза остались прежними. Старость не смыла голубизны. Напротив, синькой прожитого, словно заботливая прачка, наполнила свежестью, углубила цвет, придав естество. Заботливыми стараниями труженицы подчеркнула красоту, придала свежесть изношенному, но самому дорогому наряду. Серебряный узор бровей и пушистая кайма ресниц стойко охраняла мудрость, теплоту, накопленные прожитым. Егоровна забыла, когда в последний раз так внимательно рассматривала себя. То было при жизни Романа. Другого не знала она. В мыслях не допускала подумать о другом. Хотя он иногда выпивал крепко, погулять любил, но красив был, ласков, а главное, совестлив. Она догадками его не терзала, не как другие: задержится мужик на часок, второй – и о стенку головой сами готовы биться, и его стукнуть… Нет, она молча прощала, оправдывала: «Хозяин хороший, детей любит, работящий мужик. Чего мне еще надо?» Вспомнив мужа, она перекрестилась, посмотрела на дубовый, крепко сколоченный, но уже почерневший сундук – единственное сокровище, что осталось у нее от далекого детства. Вместе с ним она приехала в это село. Рядом с ним прожила все эти годы. И теперь, опершись на него, как на верного стража, перебралась к окну. Чистый, не затоптанный, не закопченный котельной гарью первый снег, ослеплял даже через стекло. Остановка автобуса под окнами мозолила глаза. А село теперь и впрямь выглядело по-новому. Четыре пятиэтажных жилых дома, двухэтажное здание администрации, клуб с колоннами, школа со спортивной площадкой. Только холмы, или, как тут их называли «бугры» - остались такими же крутыми, высокими. Первый снег она называла «лебяжий пух» и была убеждена, что своей чистотой он ограждает землю от дурного, житейского: дескать, небо почувствовало недоброе и белизной своей затмило грязь, пыль, скопившиеся за лето, осень. Она посмотрела на часы. Послушала размеренный ход. Подтянула цепочку с гирями… Смешной поцарапанный «кот» вертел железными глазищами, как бы шутя, предупреждал ее: « Время – то идет, а я слежу за тобой и думаю, что же ты, старая, толчешься на одном месте!» Егоровна улыбнулась: « Лет тридцать тикает и все про одно и то же. Чтой-то ты мне, кот Васька, не надоел? Выбросить тебя пора, озорник окаянный. Жалко дурня. Разнесут по косточкам твои железяки ребятишки, разбросают по кочкам, канавам твои винтики, шурупчики, и вроде не служил ты мне верой и правдой тридцать годков. Вон Лизавета корит меня: «Выбрось, своего кота обшарпанного, стыдно перед людьми. У всех электронные, да разные всякие, а ты за железяку механическую уцепилась». - А на кой они мне всякие?! Бестолковые они, жизни в них нет. Как немые, не зрячие, калеки передвигаются – смотреть-то жутко, не то, чтобы в избе держать. А ты у меня голосистый». Словно утверждая свое превосходство, часы пробили шесть утра. И вновь монотонно, отбивая прожитые секунды, продолжали размеренный ход. За окном крупные хлопья, обгоняя друг друга, стеной погружались в пушистое, белое покрывало. Она любовалась безлюдным пространством зимы… Но вдруг перед окном появился человек. Он умылся ослепительным снегом. Потом опустил голову, простер руки к небу, и замер в ожидании. Кого или чего он ждал? Может, к Богу взывал, а может, покуролесить удумал?..Да, разве ж, их, мужиков поймешь?! Сами порой не ведают, что вытворяют… И только теперь, когда он повернулся лицом, она увидела Генашу. Не поверив очам своим, протерла платком стекло… Да, это был ее сын. Ей показалось, что он теперь, как в детстве, ищет у нее защиты. Егоровна уже хотела протянуть руки, но оконные рамы остановили порыв. И тут она отчетливо осознала: « От кого защищать?! От жизни?! Да разве нужно защищать от радости?! А то, что три года не появлялся, так это хлопоты, заботы будничные… Куда от них деться?!..» Морозный, терпкий запах улицы, ворвавшийся вместе с сыном, моментально наполнил комнату свежестью. Нагрянувшая холодная струя, как яркое солнце после дождей, умиротворила своим естеством. - Сынок, - успела она произнести сквозь вздох, - сынок! - Мать! Мама! А когда он склонился над ней, она улыбнулась: - От радости я, сынок, от радости… В тишине размеренно, монотонно стучали «ходики». За окном также стремительно падал первый снег. Новый день входил в свои права. Для нее он был последним, но и его она встретила с улыбкой. В ней затаились сомнения Егоровны, ее утверждения: «Это с виду бывает жесткий какой человек, а приглянись к нему, добром, лаской согрей – он и растает, и жесткость его не знай куда уйдет. Зачем впопыхах пробегать мимо? Оглядеться надо, остановиться. Кто, видать, смолоду поймет это, тот навек счастливым останется». . |