Уцепившись за подол кимоно, как за спасительный круг, пространствовал с Ли целый год. Она же пристроила меня прислуживать, вернее, обслуживать собак Каролины Ванцетти, с настоящим именем и фамилией Катька Тютькина. Сухопарая, безгрудая жердина, стриженная под мужика, с собаками бывала милей, чем со мной. Особенно шугала за кобеля породистого Жармэна. В кулуарах шушукались, будто она с ним, как с мужиком, проводила время. Кобель в действительности, по-мужицки, ревновал ее ко мне. Правда, он и к Ли неравнодушен был. Увидит ее в лифчике с бисером, с ходу неумелым юнцом на плечи к ней запрыгивает, ластится слюня во, до оргазмов доходил. Стыд и срам. Ли, на что китаянка ушлая, и то в такие минуты терялась, матовой становилась, Каролину на помощь призывала. Та, как сучка ревнивая, подскакивала к кобелю, мертвой хваткой за глотку хватала одной рукой, а другой - по морде наяривала: - Мерзавец! – Басила! И откуда голос прорезывался у тихушницы двуличной, отгородившей свою сухопарую плоть, панцирем недоступности, облачаясь постоянно в мужицкие наряды. На арену и ту выпячивалась во фраке с черной бабочкой и с плеткой. Воображала из себя наездницу, скорее, верхового, потому что и выходки-то у нее были мужицкими. Вот и в тот раз перед представлением, когда кобелина Жармен чуть не изнасиловал мою статуэтку Ли, подбежавшая, славу Богу, вовремя Ванцетти с плеткой, оттаскивая за задние лапы слюнявого кобелину, вопила на все закулисье: - Извращенец! – хлысть ему плеткой по морде: - Мало тебе?! На! На! Бабник! Развратник! Заставлю тебя, зверь поганый, ползать на брюхе! В ногах будешь валяться, как тряпка половая! – Поддала еще раза три по мордам Жармэнке. Утихомирила. И в один момент в гримерке с собачарой скрылась. До выступления примерно часа полтора оставалось. По моей должности наступало время кабелю клизму вставлять. Очищать собачьи желудки пред представлением, чтоб они не обгадились на глазах простодушной публики, входило в мои прямые обязанности. Самое омерзительное из всего, что приходилось мне в жизни выполнять, чтоб на жратву заработать. Служил я: начинал банщиком, сортирным дежурным, вышибалой в кабаках, дворником, лифтером, почтальоном, ну, и так… где по мелочам подрабатывал, по договоренности, пока до страхового агента не возвысился… Зашел я без стука в гримерку Ванцетти – время клизмы подходило. Елки зеленые! Лучше б не заходил! Катька Тютькина, Каролина Вацетти, значит, в непонятной позе при фраке и без штанов, кабель ей все места облизывает, включая бабские, а я в проеме дверном с клизмой и отвисшей челюстью, струей в них маргонцовочной «стреляю». Катька в тот же миг в Ванцетти преобразилась, натягивая скоренько с колен штаны мужицкие. Репетиционным фартуком все места бабские заслонила, колбаску в миг из кармашка, пристроенного ниже пупа вытянула, и как «Невинная Дюймовочка», состроив кобелю глазки, сунула в пасть лакомство: - Ах, это вы, Дрынчик, наш Дырявенький! – елейный голосок у мужички вдруг прорезался: - Стучать, дорогой, положено при входе в Святая Святых артиста… - Стучал. Кажись, на тот момент, Вы, путем, оглохли … - Дрын, пора бы за ум взяться. Настало время шлифовать речь. Почти год среди интеллигентных людей вращаетесь. Читайте побольше классиков: Пушкина, Достоевского, Гоголя… Только так настиг ните упущенное в детстве… - Мне бы Жармэну клизму вставить, а то опять, как, надысь, обдрищет ковры на аренах…Крайним опять останусь я… - Неисправим, Дрын Дырявый! Помните, как у Чехова: « Неисправим, Иван Романович!». Кажется, «Три сестры». Я, ведь, до арены в театральный поступала… Как ни в чем не бывало, вручила мне Жармэнку, чмокнула в подбородок, подрыгала шершавой ладонью по моей щетине, и в умилении снизошла: - Ступайте. Трудитесь во благо… Сегодня особая публика… Оттуда… - Закатив вверх блудливые карие очи, вдыхая, будто ароматы, в сладострастии, развернула меня, вместе с кобелем выпроводив за дверь. Но люди кусают, интриги плетут, в глаза грубят, а то и харкнут нагло в лицо среди бела дня при людно, ладно, с них станется. Это, как говорится, жизнь людская, повседневность, никуда от нее не денешься. В запарке и сам, бывает, сорвешься, гавкнешь. А остынешь порой, оглядишься, плюнешь, разотрешь, бывает, вы материшься и – дальше отправишься по пути житейской извилистой дороге. На крутом развороте в гору, случается, мыслям добрым ненароком в голову вползти, мол, успокойся, старина, за свербит вдруг в мозгах, что ты хочешь от жизни этой? Обернись в прошлое, поподробнее разгляди вчерашний день. Поразмысли в терпеливом безмолвии, оцени ситуацию, загляни глазком в замочную скважину вчерашнего дня, ныне уже вошедшего в историю твою и Страны. Почти с самого начала века цвет нации начали гробить. Счастливчики, кто сумел в те года за кордоном скрыться, за железной занавеской, про быдло совковое во всю прыть судачили, вроде как, метелкой дворы в воображениях выметали от мусора пролетарского. Занавеска-то железная. Управители накрепко перегородились, заслон непроницаемый водрузили, так чтоб гегемония ни под каким видом через сталь и бетон не проползла туда. И обратно, чтоб не просачивалось. А такие крестьяне, как я, что с нас взять? Маненько подучились, книжек рекомендованных под начитались, киношек про светлую жизнь отечественную насмотрелись, идеологически через средства массовой информации пропитались. Вот и вся грамота моя, к примеру. Какой с нас, с быдл, спрос? Задашь себе этот сакраментальный вопрос, повернешь за поворот, чуть поднимешься в гору, обнаружишь рядом на дорожке той серый камень, воссядешь на него в усталости, оглядишься по сторонам, взглянешь со склона на задымленный город и успокоишься слегка: мол, они там газами выхлопными дышат, а я вот тут на свежем воздухе озоном заправляюсь, легкие очищаю. Однако долго-то в безделье не посидишь. Да и мысли из прошлого вскорости засвербят, взбудоражатся от чрезмерного обилия ярких лучей, природных радиоактивных элементов. Вновь овчарка немецкая в памяти всплывет в мозгах раскаленных. И как в лодыжку тогда мне вцепился Жармэнка зубищами погаными, вновь картинкой страшной перед глазами всплывет... Хлеще Каролины тогда хлыстом отдубасил кобеля. Плюнул на все, швырнул клизму в темный угол вольера, а тут и звонок на выход подоспел. Так без клизменного и отправил к Ванцетти на арену. Сам за шторкой бархатной спрятался, за представлением наблюдать стал: Поначалу, как обычно, публика аплодисментами раз нарядного кобеля встретила. Тигром проскакал циркач сквозь горящее кольцо, брякнулcя Каролине в ноги. Та довольнющая, раскланялась после антре, восторженная публика наградила артистов восклицаниями: «Браво!». Не опустошенный исполнитель вторым номером затанцевал краковяк под балалайку. Каролина с мужицкой удалью затренькала на трех струнке… Не поверите, в тот момент точно засек – в лице наша страхолюдина Ванцетти сменилась, прямо на Любовь Орлову, киношную красавицу, заслуженно популярную, походить стала. И прическа, вроде, как на девичью смахнула, и ноги, вроде, в цирковые преобразились, когда чечетку отбарабанив ать принялась. Каролина на бочке в этот раз танцевала, барабан я нечаянно раз барабанил: сжег позапрошлый день в костре. Что было делать? Жратву собакам надо было варить? Надо. Дрова кончились. На рынок таскаться, паления из ограды выламывать охоты не было. Ну, да ладно, дело прошлое. Возвратимся на арену, на заключительное представление в очередном Крыжопле. У Островского в «Лесе» драматические артисты из Костромы в Вологду пешком, случалось, перемещались. Цирковые, в мою молодость, по Крыжоплям, Урюпам в вагончиках разъезжали с шапито. Тогда-то и зародилась первая формула – КУ. С двух памятных букв и началось мое Творчество: заключать житейские коллизии в аббревиатуры. И повод исключительный: циркачи названий захолустных городишек не старались запоминать: «Куда переезжаем» - спросит кто-то: В Крыжополь, - последует ответ, - Значит, завтра в Урюпу покатим», -монотонно прозвучит с верхней полке вагончика. А после моего изобретения повеселее стало, кроссвордами заговорили: « В город К, через поселок У , на букву Б, в конце А – на Кубу, означало. Романтика! Их понять было можно, и посочувствовать при случае. Сами посудите, кроме понедельника и дней переездов, трудились, как проклятые под шатром брезентовым и в дождь, и в холод, и в солнце, и в жару. Ни денег приличных, ни славы всенародной! Вокруг постоянно тупые физиономии на скамейках, да шелуха от семечек после между рядами. Между прочим, мне приходилось выметать! В последний вечер, глазея в щелку за навесную, первый раз забыл о шелухе. Обычно бесился, как ненормальный: «Гады! – нашептывал, наблюдая за семегрызами, - чтоб поперхнуться вам, окаянным!». Тут увлекся перевоплощенной Каролиной и незаурядными способностями Жармэна. В момент отбросил из мыслей плевки, из сердца обиды, одно умиление, затмив сознание талантливым выступление, вылезло на поверку, отразилось благодарностью в моей душе. Поистине беду не ждешь – сама, наподобие шального кирпича, на башку нечаянно обрушится. Короче, понесло собачару со страшной силой в самый ответственный момент, когда в конце номера четвероногий артист вместе с дрессировщицей должен был сделать заключительное антре. Вместо этого, чертяка на Каролину с визгом кинулся, как на любовницу, струей оправился на первый ряд. Тупорылы те, что с самых Верхов до низов цирковых спустились в партер в тот знаменательный вечер, вместо удовольствия, дерьмом собачьим до основания обделанными оказались: костюмчики с галстуками, и рубашонками белыми вонизмом пропитали надолго. И смех, и грех! Что творилось за плюшевыми шторами после представления, описать даже я не в состоянии. Это был Варфоломеевский вечерок с вампиркой Тютькиной, точнее, Ванцетти Катькой, базарной торговкой, на главных ролях. Кем только она не представлялась в истериках и потешных молчаливых паузах-отключках: и наездницей с хлыстом (разумеется, жеребца необъезженного заменил я), и Анькой-пулеметчицей – опять же, беляком представила меня, и пули (кулаки катькины) штурмовали мою крепость, и Жанн ой д*Арк перед костром, тогда труппа превращалась в сочувствующих соглядатаев с печальными минами на рожах… К полночи, когда Катька заиграла Федру, взяв в партнеры Ипполитом Жармэна, терпению моему пришел конец: - Дрын Дырявый! – впервые употребил два ненавистных слова вместо мата. – Когда это кончится?! – вот тогда-то впервые я вы матерился. Труппа примолкла. Катька тоже обалдела от моего напора. А я бушевал: - Используешь кобеля вместо мужика, вокруг делать вид, вроде, так и надо! Клизму не дается ставить, рычит, как бешеный. Дерьмом собачим сколько в рожу пулял, а?! Тебя спрашиваю! Отвечай! Ржешь, когда другие поганью умываются! Представление , видите ли, устроила! Ручища скверные распустила – представилась царицей Египетской! Директриса-вонючка! Командуй псами развратными! В людские души не суйся! Не смей по лицу хлестать! Притрагиваться к себе никому не позволю, дрын дырявый! - В самом деле – Дрын, - зашушукались ожившие после остолбенения зашоренные циркачи, - и Ванцетти в Катьку преобразилась… Куда былая прыткость девалась?! Молоток, Дырявый! По-мужицки вмазал… Давно пора назвать вещи своими именами… - Не жилец Дрын, Каролинка публичности не прощает… - послышалось из темного угла в закулисье. - Бедная Ли! Ли в беспамятстве! Кто-нибудь вызовите «Неотложку»?! Так вот закончилась моя цирковая карьера, ровно через год после первого появления на арене с королевскими пуделями. Теперь только понял: это был лучший год моей жизни. В нем и любовь, много любви, была страсть безумная, ревность неимоверная, а в каждой клетке жила Ли. Статуэтка Ли! Стена моя, китаеза ненаглядная Ли! Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли – и так бесконечно. И снова Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли – мой покровитель, мой спаситель, мой пожизненный крест… К утро задремал в вагончике, и снова явился Евгений. Вторгся неожиданно, как всегда в бордовых плавках, статный, с теми же, что год назад льняными волосами, с притягательной улыбкой, обволакивающим голосом, с той же просьбой, которая в течении года еженощно повторялась либо вначале, либо в конце сна: « Милый, подвинься, умоляю!» Вначале гнал его. Материл. Убивал горшками. Расшибал голову топором, но… дважды, трижды не помирают. Покойник вставал, отряхивался, ухмылялся ехидно, иногда исчезал молча, зачастую, как ни в чем не бывало, продолжал сексуальные беседы. Случались философские вариации. В то утро Евгений пощадил меня – не настырничал, не просился в постель, прильнул лишь на подушку, завис в воздухе и спросил: - Как Ли, дружище? - Нормально. Отошла. - Хмурый, смотрю, не пистонил? - Женя, опять с подкатами! Неужели не ясно – штучки-выедучки твои настоименили?! Хотя бы настрой сек… - В самый раз, гак любят говорить французы, мечтательно и томно переспать на могилке мужа с любовником… - Дакму-дакму-дакму! Кто муж?! Кто любовник?! - Тебе лучше знать, дружище, ты – на земле, я – под, в неотесанном гробике валяюсь… - У-убир-райся! - Не-е-е-ет, не смогу оставить в беде дружка… Прелесть моя, по утру Каролина отправит тебя в казенный дом… - Хоть к черту на рога. - Как же Ли? - Ли-Ли-Ли… Ой, лю-ли! - Любит, любит. Такого огурца-молодца не полюбить может телка бесчувственная или кастрированный телок. Ли – серна, лань из козлячей породы… Но-но-но! Молчу. Каролина – жирафка, доперло? - При чем здесь овчарка?! - Она в тебя влюблена, как кошка драная! Только на себя не могла затащить, вместо Жармэна. Ты у нас бисексуальный тип, к тебе и те, и мы тягу испытываем в одинаковой степени, может, азарте… - Дошло-приехало. - Рад… прикоснешься? - Отлипни. - Жду. - Чего? - Когда, наконец, раздерешь мою борду. Специально ею возбуждаю страждущего. - По-твоему, я тореадор? - Дурачок, на красную тряпку бросаются быки. - Неужели за год не осознал – твои бицепсы меня не колышут. - До поры, до времени, пока не ощутишь… желанный, Дрын! - Сгинь, Сатана! Странная штука, стоило мне с Ли поговорить о Евгении, как в снах покойник возобновлял темы. Что мы, вообще, знаем о своей природе? Нуль без палочки. Судить, рядить горазд, а что в подсознании накипью покрывается – ни шиша никому не ведомо. Сплошные гипотезы, без аксиом. В каждом из нас по штуковине, еще и по десятку разноликих, по двадцатнику – неусмиримых, по сотни – разнузданных. В итоге семь П, не забыли, надеюсь, - это мое кредо. О формуле чуть позже поведаю. Евгений опять перед глазами, ухмыляясь, торчит, не одобряет моих умозаключений. Мертвец-преследователь! Сколько же ты из меня кровушки попил за эти годы?! Молчи, сгинь. Из-за тебя с кизяковой стенки классики смылись. Не захотели с гомиком рядом на горшке сидеть. Не лыбься! Козел-упрямец! Набычился от обиды в не признаниях. Удивительно, мертвец к концу сна возбуждал странные желания, каких не испытывал наяву. Он действовал магически, сводя сексуальные разговоры к мужеложству, случалось, доводил до предела, вызывая шквал негодований, толкающих на крутые поступки: разорвать, к примеру, в клочья ненавистные бордовые плавки, засунуть в помойку с дерьмом и утопить. К счастью, в критические моменты пробуждался в холодном поту и всякий раз вихрем мчался к Ли. Мне непременно надо было переспать с ней, потому как в глубине души стал причислять себя к педикам, мне нужна была в тот миг женская ласка, и Ли вновь спасала меня. Впоследствии, когда потеряю Ли, буду безудержно гоняться за первой же попавшейся юбкой, чтобы после сна утвердиться в мужских достоинствах. Покойник не покидает меня до сих пор. Он стал вторым Я, моим двойником, без него я не жилец. Словоблуд ни на йоту не изменился: такой же сбитый, фигуристый, с обаятельной улыбкой, в тех же бордовых плавках, из-под которых до пупа торчит золотниками тещин язык – гордость Евгения: мол, я молодым остался, не поседел, а ты-то на земле в крючок скрючился… Но разговоры наши не всегда о сексе. Частенько он предупреждает меня об опасностях, дает дельные советы, выручает из бед, которых за паршивую мою жизнь не с читано бывало. О том, что Каролина донесла на меня властям, о психушке тоже он сообщил, так что, попав к психиатру, уже знал, как вести себя. Евгений в то дремное утро нарисовал траекторию поведения, подобную отлынивающему от воинской повинности Бравого чешского солдата. Врач-психиатр по отчеству Моисеевич, по фамилии Греков, в действительности, еврей в пенсне, выпучив глаза, отвесив губу, спадавшую на квадратный подбородок, ноздревым горбатым носом, словно крысолов, обнюхивал по ходу бесед пациентов-дезертиров, косивших под шизов. Его ассистентка – дородная бабища с русопятым курносом профилем, с жиденькой косицей-фигулькой, скрюченной на макушке, назвалась Марфой Елизаровной. Семен Моисеевич, чувствовалось, относился к ней не без интереса, обращаясь с подчеркнутой официальностью, называл коллегу Марфушей, Марфуней, Фуней, Маруней и… в зависимости от обстоятельств. В наших, Семен Моисеевич начал с Фуни: - Фуня, присмотритесь внимательней к экземпляру из Ольховки, - обстукивая молоточком, по-русски, без малейшего акцента, проговорил доктор. - Вы, имеете в виду, кованый торс, Семен Моисеевич, или неестественную оболочку разноцветных зрачков? - Марфуня, по моему разумению, левый зеленее правого. - В правом насыщенней укоризна, Семен Моисеевич. - Нуте-с, юноша, назовитесь? - Дрын Дырявый. - Это не фамилия и не имя. Это, по-нашему, будет прозвище. - По-вашему, может, и будет… может, и я еврей… по-нашему… - Анекдот такой бородатый имеется: бьют не по паспорту, а по морде. Она у тебя без зеркал на славянский манер абсолютно отражается. - Ты же еврей, - я молчу, какая у тебя фамилия. Могу ведь тоже юморнуть: Попокобылья! - Фуня, каково, а? - Косит. - Чья б мычала, твоя – помолчала. В ассистентках торчишь безмозглая, на казенных харчах отъелась, и вихляешься перед ефрейцем, недотрогу корчишь… Ха! Наскрозь нетелей простреливаю. - О-о-о! - Иго-го-го! Чо, чо, не горячо?! Моисея свово блестками раздевай, а мне штаны воз верни, нечо-о мне тут насиживаться: цирк ноне в Крыжоплю катит. Пуделя королевские с голодухи без хозяина загнутся. - Вы уволены, юноша. Ванцетти выдала вам неприглядную характеристику. - Чхал я с десятого этажа на собаководку-извращенку! Нашли кобелиную писательницу! Пусть своему Жармэнке отписывает! А то я во всем виноват! Ушлые циркачи! - Если не успокоитесь, мы вынуждены будем пригласить санитаров. - И укольчиком приструнить. -Семен Моисеевич, я предлагаю распашонку. Образумится – продолжим обследование. - Вы нанесли оскорбление Марфе Елизаровне, моему лучшему работнику. Извинитесь немедля, в противном случае, поступим в соответствии с инструкцией… - Фуня! – войдя по-настоящему в роль психа, расшумелся я: - Не зырь, лярва! Я за себя не ручаюсь! - О-о-о! - Марфа Елизаровна… Марфуня, спокойненько, детка, присмотритесь к разноцветным… - Помутнели. - Косит под седьмую «Б». - Семен Моисеевич, по-моему, у него неустойчивая компенсация с нарушениями на почве секса. - Продумано косит. - Семен, прекращай обнюхивать! Психиатрическими номерами меня не удивишь! Видали и не такое, понял, кастрат?! - С изумлением косит. Санитары!!! В ординаторской через месяц переспал с Марфуней. С того Света подсказали. Если честно, Евгений-мертвец довел, надо было плоть утихомиривать. Марфута подобрела после насилования. Но ее я здорово подцепил. Выследил. Ничего, довольная осталась, даже благодарная. С полгода не отпускала от себя. В келью отдельную пристроила. Каждую ночь бабец рыхлая заявлялась. Евгений стал реже навещать. Да и спать приходилось часа по два. Марфуня заядлой оказалась. Раскрыла однажды секреты отношений с Семеном, уже перед освобождением: - Дрын, - сбрасывая белый халат, пожаловалась она: - по твоей милости вся в синяках. - Я тут при чем? Кажется выступаешь тигрицей ты? А ты – психом. Под трибунал Моисеевич решил тебя сдать. Спасать пришлось… - Кто просил?! -Ревнивец выискался. Может, и правда в тайгу отправишься? -Про другое калякаю: раньше чем думала? - Раньше, милый мой Дырявец, на воде без соли сидела, с голодухи опухала, пока Сеня не встретился, не обогрел. Тебе известно, что такое дети врагов народа? - Ведомо. - Так-то. Семен меня взрастил, вскормил и в споил. - И облизал с ног до головы. - Импотентом он недавно сделался. Мужичок не хуже тебя бывал, хоть и по возрасту разные. - Чего расхлебенилась? Дуй, пусть он тебя дощупывает, как клушу. Может, из тухлятины цыплят выведешь. - Спаси бочки за ласки, за благодарность, но я уж лучше от тебя рожу. Спятила баба.. - Отнюдь. Это ты у нас с сегодняшнего дня комиссованный по психической статье: «Б» - психопатия истерического круга с неустойчивой компенсацией», понял? - Телушечка моя! Коровка, ух, как я тебя разлюблю! - Именно. Ты и не любил никого и не полюбишь. Ты центристом рожденный. - Неправда. -Тешься иллюзиями. Семена не обманешь, Дрын. Сквозь какие тернии пришлось ему пробираться, нам с тобой и не снилось. Между прочим, душевность сохранил. Дитя твое согласился воспитывать. За генофонд еврей опасается, больно он у тебя развратный. - Что мелешь? Опупела бабец? Я из христиан. - Cемушка расцвел на глазах, когда о ребенке сообщила, помолодел лет на десять. Через секунду опомнился: «Какие от меня могут быть дети?» «Дрыновские», - я ему в ответ: - Сема, от него я понесла. Полюбила невзначай юродца. - Я – урод?! - С виду Аполлон Бельведерский – глаз и впрямь не оторвешь. Уродец по натуре. Жизнь твоя беспутной окажется, поверь. Я тоже из набожной семьи. Отец священником в столичном храме службы вел., мама , правда, из крестьянских… У тебя интерес один – с грабастать в постель, ус ладиться вдоволь, даже не подмечал в пылу, как Женькой меня называл, какой-то Люшкой или Илюшкой… Наклонности в тебе истинно кособокие… - Подлечила бы, - чего в углу зажалась? Жду. Излечи от кособоких наклонностей. - Они не вылечиваются, Дрын. Они от зачатия в генах бушуют. Ты перед выпиской с Семеном о патологических наследственностях потолкуй. Так и сказал:» Марфуша, детка, конечно, буду любить наше дитя, но если родится мальчик от Дрына, может оказаться развратным, а девочка вырастит потаскушкой.» - Твой евреец – садист, я ж молчу о том! - Опять в бутылку полез. Заметь, я о нашем не родившемся ребенке, а ты, вместо интереса к своему потомку, про Семена чушь городишь. Мне от тебя, Дрын, ничего не надо, пойми. Я будущая мать и должна о твоих предках кое-что прояснить… Дрын, правда полюбила, иначе бы не отважилась… Может, когда-нибудь, когда не будет Семена, расскажу ему, как ты с грабастал меня клещами железными в ординаторской. - Об этом не рассказывай. Иди сюда. Слышишь? Бабец настырная, отцовские чувства во мне пробудить возмечтала? - Отнюдь. Человека возродить попробовала… кобелем так и остался. - Фута, в самом деле, столько вестей добрых приволокла, а я, как истукан, разлегся в одиночестве на панцирной сетке… Фут, а Фута! - Не-а… не хочу ребеночка своего растревожить. Он сегодня зашевелился, нокой в живот толкнул. - Фут, а Фут! И тут добился своего. И тут я ее в последний раз, можно сказать, насильно привлек… Где теперь она? Что с ней сталось? Семен уж точно помер, с Евгением на том свете общается, ему лекции о патологических сдвигах в сексуальных отношениях прочитывает. Не забыть бы спросить, покойничка, когда заявится… Не заставил себя долго ждать, вновь среди теней на кизяковой стене обозначился, рядом с Оскаром. Сбоку Николай Васильевич пристроился. Федор Михалыч – поодаль. За спиной его, не пойму, кто затаился. Неужто Александр Сергеевич?! Нет, не может быть! Пушкину-то от меня что надо?! В поэзию вроде нос не сую, не обгаживаю классические каноны современными новаторствами, вроде там Андрюх, Марух разных в классики при жизни, как в ботинок разодранный, зашнуровывающихся… Александр Сергеевич, дорогой, Вы ли, это, братец?! Молчит кучерявый. Он. Не скалься, брат, тебя я чту, как отца родного убиенного. В сердце раскуроченном, как зеницу ока, поэзию твою храню, от мракобесов заслонкой укрываю. Может, потому и в грубость ударился, в ерничество, чтоб озеро к прозрачный словоблудием нынешним не мутить, не дай Господь пылинку в него из химиядов пропустить. Что интимность отношений в подробностях описаю, так это по простоте душевной, будто в откровениях житейских непосредственность авторская выявляется. Оно ведь и на самом деле-то, чего таиться, прятаться от кого? От самого себя, как бывало аристократы голубенькой символикой прикрывались, измами всякими-разными. Манерам в лицеях не обучены. В школах наших программных, признаюсь по-мужицки, искалечили напрочь представление о классиках литературы. Честно, и Вас изучали по стишку « Во глубине сибирских руд…» Само произведение емкое, глубокое, но когда вокруг в душах закостенелых вьюга воет, а по мозгам серпом с молотом лупят, о каких алмазах поэтических может идти речь?! Помотал головой потомок арапчонка, отвернулся смуглявенький, уши чуткие ладонями заслонил. Остальные, кроме О. Уайльда и Евгения, в точности поступили. Женя пытается что-то доказать покойникам. Оскар понимающе поддакивает… Глянь-ка, Генри Миллер среди ГИГАНТОВ на рисовался. Ну, Генри! Ну, мужик! «Тропиком рака» в свое время изрядно нашумел! Не зря, значит, душу наизнанку выворачивал – попал в достойные ряды. Сильны мужик! Жизнь в натуре изобразил: один к одному. Истинно, Го ген литературный… Ай ла вью, Генри! Я тебя три дня назад для себя открыл. Извини, мужик, лучше поздно, чем никогда – так у нас на Руси говорят. Через полвека до России добрался, скажи спасибо. Столетиями своих из-за кордона не выпускаем… Говорит. Ладонью покачал. Евгений, откати! Генри педиков на дух не принимает… Это ты со мной герой, и то потому, что я тебя на тот свет спровадил… Не хорохорься, сполна без тюрем наказал: жить без тебя не могу – это что-то да значит! Вспомни, как из снов в действительность перебрался. Мразь, в самый ответственный момент в интим воткнулся. С Нани на Кавказе началось. Припомнил? Морду не вороти вроде Гигантов. Ты не той породы, на стенке незваным гостем на рисовался. Свечи догорают. Просветливает за окнами. Валуны в молочной дымке, как тюлени на побережье, разлеглись у подножья выжженных рыбьих глаз. ( Продолжение следует) - |