История вторая ПРОБОЙ «Прости их, Господи, ибо не ведают, что творят» Слова распятого Иисуса Христа, обращённые к римским солдатам. Трубач «Скованные одной цепью. Связанные одной целью». («Наутилус Помпилиус» В. Бутусов - И. Кормильцев) Старая разрушенная Пальмира встретила неизвестно откуда появившихся четверых своих гостей холодным негостеприимным западным ветром и безысходным унынием, царившим среди этой мешанины обломков древних колон и современного железа в виде покорёженных остовов сгоревших автомобилей и кривой танковой башни, взгромоздившейся на полузасыпанный песком и мусором тысячелетний алтарь позабытого бога. За башней ирреалистической воронкой зияла раскуроченная чаша, наверное, самого старого в мире амфитеатра. Откуда-то из-за горизонта, куда, казалось, засасывали пески раскалённый слиток солнца, доносились совершенно чужие здесь звуки: будто кто-то огромный вколачивал гигантской кувалдой этот самый слиток в дальние барханы, задавшись целью заранее выковать солнце завтрашнего дня. Бууу-м… Бах!.. Бууу-м… Бах!.. Бууу-м… Бах! Баа-бах! Буум!.. Шурка вздрогнул и открыл глаза. Снова снился какой-то непонятный кошмар… Бухало где-то на улице. Сквозь тройной стеклопакет звуки были совсем не резкими, будто через наушники плеера, когда ставишь «Рамштайн» на минимальную громкость. Но – достаточными для того, чтобы повыбрасывать из головы последние ошмётки приснившегося кошмара. Впрочем, реальность была ненамного лучше… Ба-а-бамсс! Бах-бааах!.. Дзыннь!... Бляммс… «Похоже, где-то раскололось стекло. Кажись, этажом ниже, у бабы Гани», – машинально подумал Шурка. И – на всякий случай – быстро сорвав со спинки стула джинсы и зелёную, в тёмных разводах, рубашку (её подарил ещё неделю назад мамин ухажер дядя Остап – «Братишка», командир взвода ковельского ополчения), выбежал из своей спальни в полутёмный коридор, а из него – на кухню. Мамка на кухне дожаривала гренки. Сквозь всю толщу квартиры звуки обстрела города на кухню почти не доходили. А если закрыть дверь – то и вовсе казалось, что никто ни в кого не стреляет. И в конце квартала на пустыре совсем не стоит батарея тяжёлых 152 мм гаубиц. И в соседнем дворе нет двух воронок от недавно отбомбившихся ночью F-16. А соседские близнецы, внучата бабы Гани, Михась и Юлька, не лежат в больнице с пулевыми ранениями, а вот прямо сейчас позвонят в дверь и, перебивая друг дружку, затараторят: - Саньок, гайда швидше до Бондарюк – їхньому Митькові батька справжнього цуценя вівчарки привіз! В дверь позвонили. Мамка, бросив ещё горячую сковороду в раковину, на ходу обтерла руки полотенцем, и уже из коридора крикнула: - Сынку! Сметаны нэма! Хошь – с абрикосовым вареньем. Чайник горячий… Ой! Шурка кинулся на мамин вскрик. Мама сидела у распахнутой входной двери на табуреточке, а рядом с ней присел на корточки полноватый, в окровавленной гимнастерке, с забинтованной головою мужчина. Дядя Остап. Правой рукой он неуклюже гладил маму по голове. Левая была перевязана в локте поверх рукава, и бинты уже наполовину потемнели от пропитавшей их крови… Увидев выскочившего Шурку, мужчина приподнялся, как-то грустно и криво улыбнулся. - Вот, к вам на постой определиться хочу. Мою хату вчера только порушили, самого вон зацепило. А Верку в больницу отвезли – у неё правой ножки до коленки нету… Совсем уж нету… По лицу мужчины вдруг потекли слёзы. Он рукавом здоровой руки их неуклюже вытер, шмыгнул – совсем как мальчишка – носом. Вздохнул. Мама уже встала, и, прижавшись головой к его плечу, чуть слышно шептала: «Бедненькие вы мои, бедненькие…» Верка училась в одном классе с Шуркой. И с ним же ходила уже второй год в музыкалку. Только он на флейте играл, а Верка – на домре… Дядя Остап вдруг отстранился, тоже ойкнул и зачем-то попятился обратно на лестничную клетку. Потом, пытаясь походить на фокусника, вытащил откуда-то из-за спины грязно-белый мешок из-под сахарного песка и протянул Шурке. - Во, держи! Братишки мои где-то надыбали, коды в рейд ходили. Сказали – для тебя подарок. Вроде как приданоэ. Потом смущённо заулыбался и добавил: - Я им, бисовым дитям, втолковываю – мол, хлопэц на такой бандуре не играэ. У него нэжный инструмент. А они – какая, мол, разница, во что дудеть – главное, чтоб с душою… Чертяки! В мешке, завёрнутый в какие-то тряпки и лохмотья синтипона, лежал горн. Настоящий пионерский горн. Шурик такой же, только совсем позеленевший и помятый – конца 1920-х годов, как было написано на табличке – видел в музее музыкальной школы. Его подарил школе какой-то музыкант и певец, приезжавший в 1964 году с концертом из соседней Хелмской области Польской АССР… А этот сиял солнечным светом даже в полутёмной прихожей. Что интересно – на самом краю раструба была такая же щербинка, как и на музейном. Но на том музейном рядом с этой щербинкой была так же и дырка с рваными вывернутыми краями, а на новой трубе ничего такого не было… Мама и дядя Остап, полуобнявшись, смотрели на восхищённо заблестевшие мальчишечьи глаза… - Верка, когда его увидела, тож сразу и сказала, что он точно для тебя! Хотела сама принести. Да вот… А на другой день… - Ничего, Остапушка, мы к ней завтра все вместе и придём. Ведь мы теперь – как одна семья. Правда, сыну? - Да, мам. – Степенно и со всей серьёзностью ответил ей сын… Каникулы кончились как-то буднично – вчера ещё и не думалось о школе, а сегодня мама с раннего утра, пока Шурка спал, наглаживала брюки и пиджак, успевший, по самым скромным прикидкам, за лето стать слегка коротковатым. По совету дяди Остапа – «меньше издалека отсвечивать будет» – вместо белой праздничной рубашки в шкафу нашлась выходная, синяя в тёмную клетку, рубаха сбежавшего от семьи и войны Шуркиного отца – и мама всю ночь кроила и перешивала её под худенькое, вытянувшееся за каникулы, тельце своего повзрослевшего сына. Верку из больницы пока ещё не выписывали, но мама с дядей Остапом уже соорудили для неё угол в Шуркиной комнате, разгородив ту почти пополам книжным шкафом и маминым трюмо на комоде. Шурка с готовностью отдал свою тахту, а себе поставил принесённую с балкона старую брезентовую раскладушку, на которую дядя Остап притащил большущий ватный матрас с печатью в углу «РУСС. ВЧ№…» Школа, хоть и была подремонтирована и окрашена по-новому, всё равно выглядела как незавершённый долгострой – большая часть окон была забита фанерой или досками, на правом крыле вместо крыши торчали лишь закопченные рёбра стропил, а в бетонном навесе над главным крыльцом зияла дыра с колесо от «жигулей». Кирпичные стены были в выбоинах и щербинах. Но на фасаде почти во всю его длину метровыми буквами, вырезанными из оргалита, алела надпись: «УРА! СНОВА В ШКОЛУ! ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ – ДЕНЬ ЗНАНИЙ!» Шуркин класс заметно поредел. Но к концу первого урока завуч Наталья Яновна ввела в класс пятерых смущённых мальчишек и семерых девчонок. - Вот, дети, знакомьтесь. Это теперь ваши товарищи и одноклассники. Вы, наверное, знаете, что их школу на 12-ом посёлке ещё в начале лета разбомбили региональные ВВС НАТО. Так что теперь они будут учиться с вами. Алла Андреевна, - обратилась она к классной, - рассадите ребят, как Вы посчитаете нужным. Ну, и познакомьтесь, заодно. До свидания… Шурка сразу положил свой рюкзак рядом с собой на стул, сигнализируя новеньким – место занято. Алла Андреевна поняла этот сигнал без расспросов – она знала про Верку – и рассадила новеньких по другим столам… Второй урок проходил уже в просторном школьном подвале – на переменке снова послышалась артиллерийская канонада и противный вой летящих мин… В середине сентября выписали Верку. Мама по этому поводу испекла картофельный пирог с дольками варёной колбасы, а к чаю – Шуркину любимую шарлотку. Дядя Остап принёс полную кастрюльку пшённой каши с тушенкой, а с наполовину распаханного снарядами заброшенного огорода – пучки зелени, и почти полную корзинку ещё не успевших перезреть нежинских огурчиков. Верка, слегка порозовевшая и совсем не грустная, сидела рядом с Шуркой – и они наперегонки уплетали за обе щеки пирог и запивали его сливовым прошлогодним компотом – несколько трёхлитровых банок чудом уцелело в погребе разрушенного Веркиного дома. Напротив сидели, полуобнявшись , мама с дядей Остапом, и смотрели на своих детей… На следующий день начались занятия и в музыкальной школе. Шурка на первом же уроке показал горн своему преподавателю по классу духовых Яну Карловичу – отцу завуча Шуркиной школы. Девяностолетний сухонький старичок тонкими сильными пальцами ощупал трубу, постучал в нескольких местах по корпусу жёлтым ногтём, глянул на просвет в мунштук и дунул в него. - О, ви таки имеете счастье за сильным инструментом, да. Хороших лёгких, скажу я Вам, молодой человек, он трэбует. А про Вас таки хорошие лёгкие, шоб я оглох. – И, поднеся к своим сухим узким губам трубу, вдруг легко и свободно проиграл: Ту-туту-та, Ту-туту-та, Ту-туту-та, Та-та-та! Труба, казалось Шурке, сама, без всякого усилия извне, исторгала из себя звонкие и строгие в своей лаконичности звуки. И сам Ян Карлович казался странно помолодевшим, задорно выставив правую ногу вперёд, а левую руку уперев в бок. - Вот так пионэр Янкель играл на горне в пионэрском отряде. Лучший горнист для городу Адесы имел зваться, шоб я оглох! Берите, молодой человек, за этот роскошный инструмент, можете мне поверить… А теперь – и где, я не вижу, Ваша любимая флэйта? Ви таки принэсли флэйту? - Ян Карлович, извините, а Вы разве учить меня на трубе не будете? Я тоже на трубе хочу! - На трубе, видите ли, он хочит! Ви посмотрите сюда – он таки не хочит на флэйте. Может – ви для завтра геликон мине принесёте – и на нём захочите, да? Шоб я оглох – ви будите издавать мелодии от флэйты. А всё остальное – для после занятий! Таки да… |