*** Тяжелее всего читать по закрытым швам. Недоверчивость их тем сильнее, чем глубже рана. Изучая слова, ты исследовал каждый шрам. Ты всегда удивлялся, насколько прекрасны шрамы. В темноте эти люди похожи на белых сов — схоронясь под зонтами и головы пряча в плечи. Ты смотрел им в глаза — чтоб ослепнуть, в конце концов. Но разгадывать швы после этого стало легче. Со среды на четверг ты услышал совиный «ух». Зачесалась спина. Из нее прорастали перья. Это длилось всю ночь. А к утру ты утратил слух. Но читающий швы забывает про слух и зренье. Продвигаясь на ощупь, ползком, от рубца к рубцу, у задумчивых швей обучаясь тончайшим знакам, ты нащупал язык. И по шрамам сложил рисунок. Безобразней всего оказалась его изнанка. *** Эти куриные сумерки как гробы. Время молитвы меньше, чем время зла. Только попов не слушай, и баб рябых, кричащих тебе в один голос, что это слабость. Угольный город грачиного ждет письма. Ночь покрывает улицы сургучом. Старики говорят, во всем виноват шаман с каменной мышью, упрятанной между щек. Смерть, представая как замысел, стоит двух жизней, доставшихся даром за чей-то счет. Чтобы избавить от дьявола речь и слух, нужно убить шамана и стать грачом. *** Небо — черной дырой — высосет ртуть. Полночь шерстью сырой тает во рту. Спины сказочных сов сотнями глаз из дремучих лесов смотрят на нас. О, всевидящий хрящ! — щупальца тьмы. Ты становишься зряч, сведущ, и мы истекаем смолой в вящую тишь, где чешуйками слов прошелестишь *** Белая куропатка, пугливый лось. В каменном тереме сладко ли вам спалось? В мраморной комнате с гирями на часах вкрадчивый гном за артерии вас кусал. Свадьба плывет над озером. Даль чиста. Черва ложится козырем на уста. Ластится через форточку мягкий бриз. Гном рассыпает по комнате белый рис. Белые шепчут сливы: весна, весна… А для двоих счастливых и ложь честна. Белые шепчут сливы: умри, умри… Снежную куропатку с небес сотри. *** Осенние ежики сеют грибной туман и, сбиваясь в печальные стаи, летят на юг. Но в моем октябре за дождями приходит март, рассыпаясь огнями миллионов хрустальных люстр. Жена моя ставит опыты на ужах, наливает им в блюдечко теплое молоко. Перед сном запускает за пазуху под пижаму. Мы спим на отдельных кроватях в отдельных комнатах. И ползут из-под снега грибы и бегут на стол, голубыми сосульками булькаются в кастрюлю. А смеющийся март забабахивает пистоны и порхающим ежикам шлет заварные пули. *** Войлочная собака. Глаза-пыжи. В проволочном зоопарке нюхает ландыши. Светящиеся гирлянды на медных елках распускаются ландышами и пахнут тонко. *** Мы в каждой счастливости видим подвох. Мы смех проверяем на желчь. А город встречает своих выпивох, задумавших город поджечь. По вере коврижка, по вору тюрьма, по чину карман и мундир. На наши горшки не хватает дерьма — пустым оказался один. Когда бы не лунная эта гуашь, не звезд голубиный озноб — мы б молча вкушали крысиный грильяж под липкий шансон заказной. А так — шебуршимся, куда-то спешим, графой прикрываем графу — а вдруг опрокинется лунный кувшин, и — вырвется звездный гарпун? Куда как тревожно нести животы сквозь мраморный сей вестибюль. Здесь нет адвокатов. Здесь нет понятых. Следак — красноглазый питбуль. Отыграны роли, досмотрены сны. На кухне чего-то скворчит. У мертвой любви из опухшей десны осиное жало торчит. *** На Смоленском попрощались, а потом я ловил ее молчанье жадным ртом. Черный дворник, нализавшийся в дрова, не родившееся завтра отпевал на погосте, за которым — крест да крест — черный вторник, черный дворник, черный лес, да еще ее молчанье, а над ним — только дым, моя родная, только дым *** Желтоглазый шершень, унеси меня в ночь, туда, где мое отраженье поглотит печаль-вода. Где, полнеба застлав — полжизни тенью накрыв, распахнется Казанский взмахом гигантских крыл. Где высокий голос, под темный взмывая свод, обожжет мне горло, оглушит, чтоб я не смог ни раздвинуть связки, ни услыхать, как ты произносишь ласково: бойся печаль-воды *** Там на полмили вокруг неподвижный штиль. Черные мины врут, молчаливый штык с маху пронзает грудь. Только кровь нейдет. Рану сквозную расковыряв гвоздем, не обнаружишь сердца. Лишь легких свист к небу поднимет последний увядший лист. И обмывая волною соленый крест, мертвое море тебя с потрохами съест. *** Господь на жердочке, чудак, худые перышки взъерошил, лучами нежности вчерашней уняв отчаянье; в ночи вселенский маятник качался, и, заглушая божий чик- чирик, ударила зима в тяжелый колокол крещенский — следы серебряных пощечин стянув ледышками, повисла в морозном воздухе застывшем луны подброшенная миска. *** Я не безумен. Хуже. Видишь, как на Сенную тени мои по лужам кинулись врассыпную? — и маячком сигнальным в заячьей мгле промозглой беглое подсознанье мечется вдоль киосков?.. Ночь, отвори мне вены. Чувствуешь, как опасны судороги мгновений, сцеженных между пальцев — ПОД НОГИ? Но поверь мне, вряд ли тебе удастся переупрямить время, перехитрить пространство… *** Белый Рыцарь ко мне пришел, и говорит, качаясь: — Жизнь, вспорхнувшая на рожон, кончиться обещает. …Эк ведь, милый… Проник бы за, снежную съев пилюлю… (вижу я: у него в глазах — звездные пляшут пули). — С крыш сорвав черепашью жесть, панцирь кольчужный — с неба — Белый Рыцарь, пока я есть, — не ошибиться мне бы. *** Я тебя нарисую синим карандашом на цветной бумаге. Как прекрасно твое лицо — в нем нет обмана. Я знал лица, красота которых — жжет, безупречность льдин. Я б не стал их — синим карандашом. Он у меня один. *** Розовый хариус. Полупрозрачный жар. К потному горлу холодный прижав плавник — выдох и вдох — поднимаешься на полшага, двигаешь муфту и падаешь на ледник. Звук застывает в камне. А камень — нем. А немота обретает нездешний слух. Плавится небо. Время — в скользящем сне — мерно шлифует отточенный свой каблук. Он умирает. Ты видишь его глаза. Блики зрачков, цитоплазму, глубинный ток… …Потом ты напишешь, что горы имеют запах розовой рыбы со вспоротым животом *** Пожалуй, я пойду. Не возражаешь? Если в размеренности дней меня ты разглядишь, я вымолвлю свой грех. И мне не хватит сердца — безудержность сдержать в предутренней груди. Случается тоска пронзительнее чаек. Но не найти слова сильнее, чем прибой. Меня съедает соль. И разъедает счастье. Беззвучны небеса. Беспомощна любовь. Пожалуй, я пойду. Мы встретимся, пожалуй — страница тридцать шесть, последняя строка — в безветренном краю законченных пейзажей с холодною водой в застывших берегах *** Я ловлю пересохшим ртом ясных дней голубой ментол. Смерть, живущая через дом, затаилась, как детка в клетке. Все то рядом, да все никак не ударит в открытый пах — спи, родимая, я пока не у твоей калитки *** Если засунуть камешек под язык — темный голыш, который не даст солгать — легкой горчинкой, картавинкой, льдинкой — дзынь — речь обретает прозрачность. А тот нагар, что оседает на слизистой — хрипотцой, копотью черной — к твоим двадцати шести, — едкою пеной шипит, уходя в песок. Звуки все чище. А голос все тише, тише… |