* * * Можно с вами, тонкими, поплыву, будто бы я рядышком, наяву? Осень в нашем городе, господа, (у мотива длинная борода). Сквозь чертополох и древесный сор струнный не доносится перебор, только переулками голоса – колобок, медведица и лиса. Если с ними рядышком поплывешь, не спугни случайно, не потревожь их печальных душ - поминальных свеч: им своим путем суждено истечь. Застилает дерево небеса, не листва – червленые паруса. Рыбий царь по крышам побрел на юг, и ему на юге придет каюк. Не губи болезных. Клади, холоп, белый лед на бледный соленый лоб. Душ непотревоженных череда заполняет мертвые города. Трын-травой их выкорми на убой, беленою, лебедью-лабудой. Их сердец глаголами не разжечь. Не умеешь вылечить – не калечь. Переулков пасмурных переплет, заплутает в сумраке пешеход. Можно с вами, тихими, поплыву к золотому ясеня рукаву? Осень в нашем городе, господа. Осень в вашем городе, господа. Слышите, вы слышите – голоса?.. Мы не слышим более голоса. * * * Я начал замечать: мой добрый друг становится печальней и прозрачней. Просвечивают шляпа и сюртук, и как бы автор ни был близорук, а в легких ясно виден дым табачный. Не прячет воровато друг лица: сквозь стенки черепной его коробки я наблюдаю ветку и птенца, рекламный щит, прилавок, продавца; я мысленно беру все это в скобки. Он тихо-тихо таял с детских лет, но - оболочкой, а не сердцевиной. Пустяк - исчезли кожа и скелет, не в этом суть. Мучительный секрет, загадка в том, что сердце, сердце видно! А я, напротив, становлюсь плотней - булыжник в череде других камней. * * * Послушай голос заводной, игрушка времени прощальная: в зеленой книжке записной ты будешь странница печальная. Моим сверчкам и паукам ключей не надо позолоченных. Они не ходят по рукам, живут в строеньях заколоченных, где мой по праву каждый гвоздь, где дремлет музыка сосновая, где я их суеверный гость, усатый нянь и смерть клоповая. * * * Пока в саду храпели человеки, четыре марципановых клопа седой кукушке подымали веки, хотя она давно была слепа. Из дерева и ткани разноцветной, из нитей, узелков, сосудов, жил ее по древней формуле запретной китайский чернокнижник смастерил. Другие времена пришли: в печали уже не красят щеки, зеркала – стекло, но говорят, что и в начале кукушкина душа стара была. Ей ведомы все тайны человека, его судьба, его последний час и час, когда сгорит библиотека, последняя, что помнить будет нас. Кукушка отсырела, истрепалась – в часах настенных время тяжелей. Она, бывало, ночью просыпалась, пугая пауков и мотылей. Но сладкие клопы из марципана, фарфоровые лисы, журавли и чучела медведя и фазана о чем-нибудь ее спросить могли. * * * Я ставни захлопнул и запер дверь. Не наступит Вчера, сестра. Раньше море в траве шумело, теперь ледяные поют ветра. Нам в чертогах смертных кивал камыш и лягух отверзал уста, нам ладони крапивный прожег бердыш, проросла во лбу береста. А сейчас тетрадь, как зима, бела, как снега, чиста и пуста. Вечерами гудит земля – затекла, а весна нейдет – заперта. * * * Мы громко жуем шаурму и кунжут, вином запиваем котлетки. Тем временем, рядом печально живут волшебные тихие предки. У них кукушата ночуют в зобу, их лица – вареные раки, проплешины – пятна лесные, на лбу не складки морщин – буераки. Такими они представляются нам – навек молодым и зеленым, птенцам желторотым, слепым пискунам и лопотунам несмышленым. И нам незаметно, как мир оскудел без музыки, слова и красок, без гуда, которым он раньше гудел, без ярких костюмов и масок… Мы это не видели. Нам не понять. Покушали, смяли салфетки – теперь подобает покойно поспать в домах, что построили предки. * * * То ли мне табак – не табак, то ли свет – не сед. Окунают белых собак в деревянный снег. У моей собаки не шерсть – трава-мурава. На свету смолкают ее следы и слова. А в другое время – ледок, листок. Расколол висок. Я бы сделал один соленый глоток, но вокруг песок. Так живем – пустыня желта, пустыня бела, а моя беда – пришла, пожила. Пожила, ушла. * * * Щелкни по струне, как по реснице, дунь в дуду, как будто в позвонок. Журавлей затюкали синицы, муравей стрекозам не помог. Кто у Карла золотые гири, гири ненаглядные унес и живет в спокойствии и мире, ест бананы и жует кокос? Клара, Клара, тьфу ты, Клара, Клара. Карл на Клару строчит фельетон. Замолчала кларина кифара, и не отвечает телефон. Между тем, умнейший мистер Твистер выступает с книжкою своей, рассыпает по столице бисер для свиней и маленьких детей. Все при нем: со шпагою и тростью (набалдашник – песья голова), с мощной тазобедренною костью, с сундучком, в котором сон-трава. Я живу, дыша и дешевея, запиваю хлоркой колбасу. Ничего-то толком не умея, только чушь прекрасную несу. * * * Всем хороша игра фигурок деревянных: и музыка, и смерть, и зимняя пора в угрюмом танце их. Из тополя сухого, из липы и сосны, ореха или вишни мерцающие головы и торсы, похожие на свечи в полутьме. А где же мастера? Ушли и не вернутся. И дымкой золотой подернут мир вокруг. Краснодеревщик, часовщик, фонарщик возникли на пороге, но их лица - мираж, и вот они исчезли торопливо, как будто кто-то их убрал с доски. * * * Было время, когда мы боялись людей и селились, как черти, за печкой. К нам зима приходила с пучком орхидей, кружкой супа, домашней аптечкой. Так и жили, о том толковали, о том пели песни, о том тосковали, о прекрасном, о теплом, о чем-то своем, так мы прятались, так зимовали. Но однажды очнулись и – черт побери! – мир вокруг изменился до боли. Хоть листай словари, хоть пускай пузыри в орхидеи, да желтофиоли. И теперь мы не точки в небесном шитье, а скворцы из кирпичных скворешен – кто распят на трухлявом рекламном щите, кто к железной антенне подвешен. Мы решили поверить во всё до конца и во всем до конца сомневаться, в монологе лжеца и сонете слепца. Может быть, может быть, может статься! Может быть, я не только пустой человек, что застигнут внезапной листвою и глядит, как уходит серебряный век, может быть, я чего-нибудь стою. Не по мертвому берегу тризну твори – по живому, что свищет и тает; посмотри, кто-то снежные губы твои с замиранием сердца читает. * * * Я вернулся, но узнать не смог ни улиц, ни домов, ни лиц прохожих. Все другое. Там, где раньше было кладбище, сегодня занесенный снегом парк и пруд стеклянный. Город за ночь совершенно изменился, как всегда – но я привыкнуть не способен. Лишь маршруты электричек постоянны, лишь подземки переполненные залы не меняются, когда пробъет двенадцать. А когда-то были дни неотличимы друг от друга, словно новые перчатки. Дождь за окнами и сонные соседи. И багряная листва на темных ветках. Я почти забыл об этом, а другие если помнят, то скрывают друг от друга. * * * Выхватывает свет движенье запятых, как будто мертвых птиц – зеленых, золотых, подхваченных водой, отпущенных домой, плывущих вслед за мной в последний путь ночной. Друзья, мои слова сгорают на ветру, как на войне жилье и горло на пиру. Я глух и нем, как лист, оставленный волной, поэтому, гроза, не говори со мной. Ничьи ладонь и лоб я не умел обжечь, от холода укрыть, от смерти уберечь. Мой дом навеки скрыт за дождевой волной. Благослови меня в последний путь ночной. |