* * * Лес придорожный, не ставший краше. Здесь мы с тобою бродили раньше, здесь, у больницы, в конце недели, как две синицы, на пне сидели. Все так же дали многоголосны, все тем же медом залиты сосны. Дымит в их ветках слепящий магний, идут их корни до самой магмы. Идут подземной дорогой длинной в единоборстве с песком и глиной, в обнимку с вечною мерзлотою, рудой железной и золотою. Перебирают ручьи и норы, перетирают гробы и горы. Рубцы и раны притоки Леты им омывают. О, где ты, где ты? Но в крепких кронах царит живое. И мед все каплет и каплет с хвои в полынных листьев худые чаши, на пни и камни, на тропки наши. Он проникает в земные поры и затекает в гробы и норы, не прорубая ступеней новых, идет дорогой корней сосновых, по тем же скатам, по тем же метам ложась то златом, то самоцветом, питая вечную пуповину, делаясь ядом наполовину. Седые воды ворчат невнятно. Плывут по Лете ржаные пятна - средь ваших лодок, меж ваших лапок... О, мед поэзии, как ты сладок!.. * * * Пьяная да плаксивая, рвань, срамота, вышла старуха сивая за ворота, дрогнув ли в пыльной заверти иль притворясь, вот она пала замертво в самую грязь. Вороны мои синие, алые рты! Бросьте свои осинники, рвы да бурты! Воины смольноголовые старым-стары, Клювы ваши лиловые, когти остры! Речи ваши нелестные тяжче свинца, перья ваши железные, кремни - сердца! Братья слепой распутицы, жухлой ботвы! Кто за нее заступится, если не вы? Голуби мои, княжики ситцевых рощ, Дети, праведники, книжники, кроткая мощь! Розы ваши садовые зим не корят. Слезы ваши медовые в церквах горят. Сердца ваши земляничные - воск да елей, Души ваши пшеничные снега белей! Летите ж с ветхой звонницы ниже травы! Кто за нее помолится, если не вы?! * * * По сравненью с нами - рано, а по данным школьной карты - где-то возле Еревана жили древние урарты. Жаркий хлеб пекли из проса, пряли шерсть, варили пиво, на соседей глядя косо, деловито и строптиво. Тяжелели, млели склоны от обилья винограда, крепли стены и колонны ослепительного града, ткались пологи и шали, длились плавные беседы, боги щедро обещали и удачи, и победы. Лгали боги, злились печки, пели вражеские стрелы. Не осталось ни дощечки - все пропало! Все сгорело! В доме красные обновы, вина красные в подвале, в стойлах красные коровы - почернели, отпылали. И пошли урарты с пылью, с дымом об руку по миру, распевая песнь ковылью погорелому кумиру, с мудрецами и царями, с невеселой детворою, зябнут, жмутся под дверями, плачут в ивах под горою: "Теста я не домесила! Не дошила покрывала! я серег не износила и от солнца не устала!" Причитают, словно ветры, гонят листья по дороге... Впрочем, может, это венды, скифы или аллоброги. Или русские к исходу подступающего века на распутье в непогоду. Осень. Ночь. Фонарь. Аптека... А покуда ты - живая, можешь ты побыть немного и рабынею Мамая, и натурою Ван Гога, выйти в красном за калитку к пикту, готу или хетту, взяв прабабкину накидку, зная, что спасенья нету. * * * Задворками рыбного склада, не став ни добрей, ни мудрей, он брел из кромешного ада кровавой тюрьмы Абу-Грейб, с израненным сердцем, май бейби, с холщовой сумой за плечом... Он узником был в Абу-Грейбе, и, скурвившись, был палачом. Он сам себя спрашивал: "Кто ты?! Зачем ты?! Куда ты идешь в прицеле всемирной зевоты в полиэтиленовый дождь?!" И, взглядом впиваясь в прохожих, безмолвно молил: "Обогрей!" Но встречные были похожи - у каждого свой Абу-Грейб! Он брел над зловонной рекою, по илистым тропам скользя. Он вынес такое, такое, что вынести было нельзя! "Ах, что ж они, гады, зробили?! - хрипели в мозгу голоса. - Почто они город бомбили в июне в четыре часа?!" В упрямой заносчивой злобе, лишь утренний свет зарябил, Бомбили, когда был в утробе, бомбили, покуда любил, Пока у костра на привале ладони застывшие грел, Пока их о камни кровавил, метался, болел и старел, Покуда в предательской злобе кого-то стрелял и бомбил, Покуда ссыхался во гробе одной из забытых могил, Покуда, восставши из тлена, спасал, воскрешал и рождал, Покуда, упав на колена, прощения Божия ждал... Тряслись у него за плечами Освенцим и Ленский расстрел, и с жертвами, и с палачами он в общей геенне горел... Сжимаясь от звуков агоний, и взрывов, и воплей в аду, он думал о судьбах бегоний, рассаженных сдуру в саду. Был призрачный хор бесконечен. Вполне поврежденный в уме, бродяга пылил, изувечен на дикой своей Колыме, и мутную воду Байкала, как пес из бокала лакал, и стоны больного накала Байкал из него извлекал... Байкал полоскал терпеливо гниющего мусора креп, и скорбно, и неторопливо расспрашивал про Абу-Грейб. А путник был краток и кроток, шепча, как рыдал без портков под взорами розовых теток и черных хмельных мужиков... Казалось, что всё там осталось, ан нет, оказалось, не всё! Весна его тела касалась, на полке пылился Басё. Шприцы и пивные бутылки усеяли мемориал, но чувства по-прежнему пылки под очередной сериал. "Ты слышишь меня, донна Адма?! Я знаю, ты будешь моей!!" С портрета кривился махатма, в рябиннике пел соловей. Трудилась компания Вижн, загадки гадал эрудит. Да, полно! Кто здесь не унижен и кто еще здесь не убит?! Все спуталось, о, донна Анна! Пусть тайну покроет плита. Не странно, что ты - безжеланна, что ты оказалась - не та, что ты - разбомбишь - и не спросишь, что ты - ненароком - предашь, и краткую память забросишь придушенным зайцем в ягдташ! Пали по проклятому маю, где чудом, да счастливы мы! Не бойся, я все понимаю. Ты хочешь бежать из тюрьмы. Крадись же в чужие альковы без совести и мандражу! Разбей золотые оковы. Я только спасибо скажу. Ах, право же, крови и пота не слишком ли много на них?! Коль пуще неволи охота, найдется достойней жених. Восстав в благороднейшем раже на катов в забытом раю, Войдешь ты в тупом флердоранже в тюремную клетку свою. Вся жизнь - Абу-Грейб Абу-Грейбом! Не корчись! Какого рожна?! Доверюсь не Эльбам, так лейблам, ведь жизнь продолжаться должна! Но жалкий бродяга стенает, и ропщет, хоть падает ниц! И глупое сердце не знает фамилий, времен и границ. * * * А хлеб сегодня дорог, и дорог сыр и творог, не взять за рубль сорок ни круп, ни молока. В цене - собачья плошка, петрушка и картошка, а жизнь твоя, ветошка, не стоит медяка. А ты живешь - не плачешь, а плачешь - слезы прячешь, идешь себе да платишь, не охая уже, за туфли и пинетки, за мамины таблетки, за право зябнуть в клетке на пятом этаже. За чай и папиросы, за кактусы и розы, за глупые вопросы и серые стихи, за танцы, маскарады, за войны и парады, дожди, пожары, грады и общие грехи. А платишь не монетой, в ладони разогретой, а жалкой жизнью этой, которой грош цена! В карманах - медь же! Медь же! И медь все мельче, мельче! А жизни - меньше, меньше... Да и была ль она?! * * * Рокот общих воркований от рассвета допоздна. У меня в моей нирване тоже выдалась весна. Можно дом открыть ветрам, смотр устроить свитерам, И с блаженною улыбкой прогуляться по дворам. Или улицей-протокой мимо "Мясо-молоко". И ничуть не одиноко, просто очень далеко - Небеса и голоса, встречи, речи и глаза, Все плывет картинкой зыбкой Где-то За... Куда-то За... В океане ликований, новостей, грядущих бед У меня в моей нирване никаких желаний нет. Слава Богу, только шесть, нынче есть, чего поесть, И не трогают, не строят ни язвительность, ни лесть. Раньше много было надо, хоть вались в золу и вой, Брата, блата, злата, клада, а сегодня - ничего, Вправду-вправду и не вдруг, ничего - из этих рук, Что, скрипя, друг друга моют, неразлучные, вокруг. Ни ученья, ни участья, ни дразнящего гроша, Ни прощенья, ни причастья, ни разящего ножа, Разве что из той руки, что касается щеки, Чтоб стереть с нее ладонью и слезинки, и плевки... * * * Мне, с оттянутыми сумками руками, Вдруг подбросили Харуки Мураками, В меру модного и в меру недурного, Что с того, что серо всё и всё не ново. Жизнь, как прежде, мясорубка, маслобойка, И чего мне не подбрасывали только, От лишайных кошенят до хроник Рима. Большей частью все пролетывало мимо. Что ни день, веду нелепое круженье, Погруженная в родное окруженье, В предвкушенье с ним мучительной разлуки, В оскорбительные запахи и звуки, В ожидание небесной пресной манны, В простодушные и прочие обманы, В непременные одышку и прорушку, В превращенье в ритуальную старушку, В бесконечное копанье в милом прахе, В сновиденья, наваждения и страхи (Я так боюсь остаться в старости без помощи, ведь я и так уже последняя, вы знаете, что будет некому сходить по хлеб, по овощи, и за таблетками, и что не станет памяти, и что на пятый - не залезть, а спички кончатся, и выжать серую простынку не получится, что старый кот в сердцах на тапочки помочится, и что никто на нашем горе не поучится!!), В задушевные беседы с дураками! Почитаешь тут Харуки Мураками! Вот ползу себе, считаю переулки, И на две руки четыре полных сумки, И когда их груз оттягивает руки, Не добресть до просвещенного Харуки. Вот и думаешь в бреду сумконесенья, Может, в нём одном, в Харуки, и спасенье, В глупой рифме, подвернувшейся под руки... Как икается, наверное, Харуки... КОЗЯБЛИКИ Бумажные кораблики по лужице плывут, на палубах козяблики о Родине поют, о том, как дырки бубликов дымятся на столе и горький запах рубликов струится по земле, как славно там гуляется по саблям и граблям, как небо умиляется бумажным кораблям, про свет козявкологии, что к цели их вела, про то, что ждут их многие и добрые дела, что не боятся бремени ни тягот, ни забот, но есть проблема времени - хронический цейтнот. Не успевают все еще в пылу своих затей ни дом построить стоящий, ни вырастить детей, и не жевать им яблоки, когда пора придет, с тех яблонь, что козяблики сажают каждый год. Торговцы местной фабрики изделья продают. Идут ко дну кораблики. Козяблики поют. Не плачь, моя красавица, укройся и усни! Нас это не касается, тони себе они! Их глупые ансамблики баюкают ребят. Когда поют козяблики, спокойно дети спят. ПЕСЕНКА ЖЕРТВЕННЫХ БАРАШКОВ Монеты света не зароешь, Сна золотого не продашь, Ладонью небо не закроешь, Звезды заветной не предашь, Пусть говорят - не вечно маю Сады и головы кружить, Не плачь, не плачь, теперь я знаю: Мы будем жить! Мы будем жить! Где свищут в кущах духи леса И ткут зеленое сукно, Где опустившийся повеса Цедит дешевое вино, Где океан хрипит угрозы, Где травы жаркие по грудь, Где окровавленные розы Роняет Бог на Млечный путь, В потоках воздуха и ливней, Ночных машин, прозрачных рыб, В пересеченьях ломких линий На грубых гранях древних глыб, Пребудем мы - вселенской солью, Сильны, как в мае дерева, За то, что нашей скотской болью Была Вселенная жива. ДАНКО Как хорошо, укрывшись пледом, Предаться неге и комфорту, И выпить стопку за обедом, И целый мир отправить к черту, И объявить опасным бредом Правдоискательские штучки, И стать седым солидным дедом, И вслух читать любимой внучке О славной курице Чернушке, О царском чаде в бедной зыбке, О Горбунке, об Огневушке, О золотой мудреной рыбке, Да обо всем! - от бумеранга, От Ганга, сленга и до танго, Но никогда о сердце Данко! Шшиш! Никогда о сердце Данко! Она - нормальная гражданка, А у него - слетела планка. И для чего ей этот Данко?! Ее судьба - директор банка! Меж тем с глухого полустанка По лужам, кочкам и кустам В рассветный час шагает Данко, Прижав к груди чего-то там. Чудной цветок? Червонный рубль? Да приглядитесь, кто неслеп! Большой горячий красный уголь? Большой горячий круглый хлеб? И кормит каждую синицу, И сыплет в каждую гряду, И рвется в каждую темницу, И чует каждую беду! Несет его от дома к дому, С этапа гонит на этап, Наперекор тому, седому, Который слаб, который раб. Бывало кликнешь: "Где ты, Данко?" А он уже под дулом танка! И эта вечная болтанка, Она, конечно, губит Данко! К тому ж подонки и поганки, Пращи, рогатки и берданки - Все норовят пульнуть по Данке, Что на войне, что на гражданке! А он не косит, не матросит, Стремясь остаться на плаву, И ничего себе не просит, А просто падает в траву. А соплеменники, по Данке Не торопясь пускаться в рев, Сбирают бренные останки И втихаря бросают в ров. Вот вам людская благодарность! Ее давно в помине нет! Растратит без толку бездарность Его души горячий свет... А танки... Кто их помнит, танки?! Дряхлеет век, наглеют янки... Издох автобус на стоянке, И совершенно не до Данки! Но, может, лет через... немало, От сирых мест за много миль, В краю, куда не проникала Родимых рвов сухая пыль, Влюбленный шут, директор банка, Наивен, хоть и просвещен, В объятьях милой вспомнит Данко И скажет Данке: "Danke schön!" * * * Тропа лосиная, малина спелая, Корзина полная, погода ясная. Ворона синяя, ворона белая, Ворона желтая, ворона красная. Летят, конфеточки, цветные фантики, Лесные франтики и карнавальщики, На шейках - ленточки, на лапках - бантики, И бриллиантики на каждом пальчике. В зелёной заводи икринки вызрели, Рыбак во френчике дивится молоди. Лягуша в бархате, лягуша в бисере, Лягуша в жемчуге, лягуша в золоте, А головастики - ни в чём, нисколечко, В консервной баночке, в тетрапакетике Танцуют вальсики, танцуют полечки, И сарабандочки, и менуэтики. Ах, едем абы как, все - в декомпрессии, кто посчастливее - видать на мордочках. Лошадка в яблоках, лошадка в персиках, Лошадка в лилиях, лошадка в розочках. Пустые скверики, хмельные дворники, И от хворобушек вкус аспириновый. Полуднем сереньким на подоконнике Орёт воробушек ультрамариновый. |