Глава 1 Сигарета была дорогая, но гадкая. С отвратительным привкусом эвкалипта и ментола – будто не куришь, а леденец от кашля сосешь. Даже горло, точно схваченное ангиной, распухает от неприятных воспоминаний. Михаэль повертел в пальцах окурок и незаметно швырнул его себе под ноги. Зябко передернул плечами. Холодно, сыро. Тихо настолько, что, кажется, прошепчи кому-нибудь на ухо – и тебя услышат на другом конце света. Утро расплескалось по городу, многоцветно-пастельное, всюду разное: блестящее – на седых от инея газонах, шершавое, в сизых переливах – на асфальте, туманно-голубое – над рекой. В такую рань бодрствуют лишь булочники и почтальоны, и ни один идиот не шляется по улицам просто так. Разве что вон тот чудак-провинциал в мышиного цвета куртке и растоптанных штиблетах. Такими только грязь на свиноферме месить. И зачем они прутся в столицу, эти деревенские – не понимают, что им здесь ловить нечего? Михаэль прищурился на стоящего спиной к нему и лицом к аптечной витрине паренька. Невысокого роста. Худая, тонкая спина. Хотя сложен неплохо: хлипко, но ладно – гармонично, если можно так сказать. В переливчатом стекле витрины отражается глупо-растерянное, с мелкими чертами лицо. Смазливый. Руки в карманах, но Михаэль представил себе заскорузлые пальцы и покрытые мозолями ладони сельского жителя и поморщился. Что ни говори, но физический труд уродует людей. Впрочем, как и умственный – сутулый очкарик с морщинами поперек лба ничуть не менее отвратителен, чем провонявший навозом и потом детина-фермер с большими руками и ногами. Э... да парень, кажется, плачет? Михаэль не столько увидел, сколько почувствовал – как стервятник чувствует смерть, а акула – свежую кровь, – как острые плечи мальчишки чуть заметно вздрагивают. Как стыдливо тянется к земле взгляд. Как слезы набухают в уголках глаз, улитками проползают по щекам и капают на облезлые мыски кроссовок. Михаэль пересек улицу и, приблизившись к пареньку сзади, тронул его за плечо. – Эй, молодой человек, какие-то проблемы? Я не хочу вмешиваться не в свое дело, но, похоже, у вас какая-то беда? Не могу ли я чем-то помочь? Тот вздрогнул и обернулся. Вынул руки из карманов, и Михаэль увидел, что рукава ветровки у него обтрепаны, а пальцы изящные и худые, словно у художника или музыканта, с чуть припухшими суставами и забравшейся под ногти грязью. – Помочь? Не знаю, вряд ли. Разве что вы... – парень смотрел недоверчиво, хмуря тонкие брови, точно пытался сообразить, в чем подвох. Михаэль безмятежно улыбнулся. – Смелее, друг. – Дело в том, что мне позарез нужна работа. Любая. Хоть грузчика, хоть официанта... Я уже сбился с ног, но ничего не могу найти. – Кризис, – заметил Михаэль. – С работой сложно. Если только вы не высококвалифицированный специалист. – О, нет. – Вы, очевидно, приезжий? – Да, я из... – он смущенно пробормотал что-то неразборчивое с окончанием «вайлер», глухая деревня, должно быть, подумал Михаэль, у черта на куличиках. – У нас все хозяйство разваливается, половина коров передохла, и сестра болеет... Муковисцидоз. В больнице лежит месяцами... а у нас денег совсем не осталось. Парень оказался словоохотливым. За пятнадцать минут, пока солнце не поднялось над тупоносой городской водокачкой и не брызнуло золотом на красную черепицу крыш, он успел рассказать про ножницы цен, про заболоченные пастбища и про плесневелые корма, про падеж кур и кроликов, про вылитое в оросительный канал молоко и про бешеных лисиц, которые выходят из леса к домам и лижутся, но упаси Бог потом не сделать прививку, и много подобной ерунды. Михаэль слушал вполуха и качал головой. – Сочувствую, – прервал он его, наконец, потеряв терпение. – Так значит, решили отправиться в город на заработки. Хитро придумано. Считаете, у нас на площадях бьют фонтаны с вином и пироги растут на деревьях? Или как это бывает в сказках? – ухмыльнулся он. Парень пожал плечами. – Простите, как ваше имя? – Менахем Подольский. – Карен Михаэль. Если не возражаете, буду называть вас Менахемом. Я ведь старше. – Да, конечно, – легко согласился тот. – Как вам будет удобно, господин Михаэль. Тем временем улица начала оживать, зашевелилась, наполняясь людьми, заговорила звонкими утренними голосами. Две домохозяйки с кошелками приветствовали друг друга у входа в овощную лавку на углу. Пожилая дама – рыхлая и бесформенная, в серебряной короне пушистых, коротко стриженных волос – отперла газетный киоск и, точно черепаха под панцирь, втянулась внутрь. Быстро прошагал пацаненок с пачкой рекламных листков в сумке на боку. Из приоткрытого окошка над аптечным козырьком вылупился похожий на мыльный пузырь голубой шарик и медленно уплыл в небо. Следом за ним высунулась лохматая голова девочки. За стеклом витрины проснулся игрушечный поезд, опасливо выглянул из тоннеля и покатился по кругу, ловко объезжая флаконы с микстурами и бутафорские сугробы из белоснежного картона. Запахло сдобными булочками. Показались первые велосипедисты. – А Вы, собственно, что умеете делать? – полюбопытствовал Михаэль. – Ну, – Менахем замялся, – трактор водить, например... – Ага, и коров доить, и сено ворошить, и навоз сгребать. Что еще? Простите, я человек городской, в сельских работах мало смыслю. Милый мой, все это здесь ни к чему. Разве что, устроиться на стройку, но там платят гроши. Что-нибудь еще, а? – Да вот... – паренек совсем смутился и покраснел, как девушка – жарко, пятнами, и руки опять запустил в карманы с таким видом, словно сам бы туда охотно спрятался. Ни дать ни взять, нерадивый школьник у доски. – Я за что угодно готов взяться, лишь бы за это платили. Да вот образования у меня – восемь классов. Да, еще на гитаре немного могу... и петь... подрабатывал раньше на свадьбах. Только у нас не женится больше никто. – Отчего же так? – усмехнулся Михаэль. – Жизнь обязана продолжаться, несмотря ни на что. И никогда не говорите, мой дорогой, что готовы делать что угодно. Вас могут неправильно понять. – Разумеется, я не имел в виду, что пойду воровать или что-то подобное, – запротестовал Менахем. – Я говорил о честной работе. – О честной? Ну что ж. А знаете, вам повезло. Я держу небольшой ресторанчик и как раз собирался подыскать гитариста в оркестр. У вас есть инструмент? – спросил Михаэль, рассеянно глядя вдаль, поверх солнечных крыш, но боковым зрением отмечая, как мгновенно посветлело и тут же снова омрачилось лицо юноши. Мысли на нем обгоняли друг друга, как океанские волны, разбиваясь одна о другую. Забавно наблюдать за человеком, который думает так громко. – Нет... Я не взял из дома... думал, это так, несерьезно. Я ведь работать приехал, а не развлекаться. Да и плохая у меня гитара, вся раздолбанная. Но, наверное, можно купить в рассрочку? – Я вам дам на время, – быстро сказал Михаэль, – у меня есть. А там посмотрим. – Ну что, дружок, по рукам? Плачу неплохо, на стройке столько не заработаете. Не самое подходящее для вас место, но за неимением другого... – он передернул плечами. Кинул быстрый взгляд на часы. – А сейчас мне надо бежать. Предлагаю встретиться сегодня в девять в кафе Шметтерлинг. Почему бы нам не поужинать вместе, Менахем? Побеседуем, обсудим все детали. Да и вообще, это тихое и приятное место, я его люблю. Ну как? – Да, конечно. То есть я хотел сказать – с радостью! А где это? – Шметтерлинг вон там, за углом, – ответил Михаэль. – Следующий дом после овощного магазина. А ресторанчик находится в квартале Кохаль. Это в западной части города, за рекой. Далековато, если идти пешком. До моста, правда, можно доехать, а за ним начинается долина Ульца – пешеходная зона. Ну, это в хорошую погоду пешеходная, а когда Ульц и его притоки разливаются – то непроходимая топь. Вы там не бывали? Последний вопрос прозвучал напряженно, но Менахем ничего не заметил. Он смотрел на Михаэля, как бедный рыбак на выпорхнувшего из бутылки джина – благодарно-испуганно, с доверчивым любопытством ребенка, в чьи ладони капризное море вынесло драгоценный подарок. – Нет, никогда, – покачал он головой. – Даже не слышал о таком. Но не беспокойтесь, господин Михаэль, я не заблужусь. Я дорогу из леса нахожу в безлунную ночь, а уж днем и в городе сориентируюсь запросто. Заблудиться оказалось гораздо проще, чем он думал, и, запутавшись в излучинах одинаковых переулков, Менахем чуть не опоздал к условленному часу в Шметтерлинг. Из открытых дверей кафе на него плеснуло ароматом яблочного пирога с корицей, а стоило переступить порог, как глаза словно заволокло белесой тиной. Сквозь плотные шторы едва сочился тусклый болотный свет, а табачный дым разлился так густо, что хоть вычерпывай его половником. Дымом были полны все тарелки и стаканы, отчего Менахему чудилось, что гости едят и пьют нечто эфемерное. Пока он озирался, точно залетевший в ярко освещенную комнату филин, кто-то крепко взял его под локоть и подвел к свободному столику. – Ну вот, садитесь, тут нам никто не помешает. Что вы будете пить, Менахем? Сегодня я угощаю. Шампанского? Кофе? Может, чего-нибудь покрепче? Между прочим, здесь подают неплохие блинчики. Так сказать, коронное блюдо этого заведения. Хотите попробовать? – Да, пожалуй. Спасибо большое. Он мигал и щурился, пытаясь сморгнуть темноту с ресниц, но все равно ничего не видел, кроме бледной мути, в которой толстые губы Михаэля парили, как улыбка чеширского кота. Но постепенно глаза привыкли к дыму и мраку, а от глотка вина по телу заструилось мягкое тепло. Приятное кафе. Уютное. Гораздо лучше голых, продуваемых ветром улиц, бессмысленной роскоши витрин и холодной пустоты маленькой съемной квартирки. Хорошо бы сюда прийти с любимой девушкой, поговорить, помечтать, выпить шампанского. Но он здесь по делу. – Ресторанчик открывается в одиннадцать вечера, – говорил между тем Михаэль. – Постарайтесь приходить на полчаса раньше. И да – я дам вам резиновые сапоги, вчера и позавчера шел дождь и дорогу развезло. – Я думал, в городе такого не бывает, – удивился Менахем. – Нас-то грязью не удивишь. Где это, в Кохале? – Там, где в Ульц вливаются три его притока. Кохаль – дальше. Долина пятнадцати мостов – место своеобразное. Дикое и красивое до тошноты. Туристическая достопримечательность. Не люблю слишком красивые места – они имеют над человеком непозволительную власть. Первый мост через Ульц – Регенбоген Брюкке – самый высокий, арочный, и если дойти до его середины – то все остальные можно увидеть как на ладони. Они все разные, в том смысле, что каждый имеет отличную от других архитектуру. И расположены друг над другом, как гигантские ступени. Говорят, что если очень долго бродить по этим мостам – до тех пор, пока не встретишь самого себя, идущего навстречу – то можно попасть в прошлое. Есть такая старая легенда. – Как они умудрились построить пятнадцать мостов через четыре реки? – потрясенно спросил Менахем. – Да еще рядом? – На самом деле их тринадцать, – пояснил Михаэль. – Действующих. Один рухнул полвека назад. Другой уже года три закрыт как аварийный. Во время наводнений на него из долины намывает песок, и он постепенно просел под тяжестью. Когда-то в районе Кохаль устраивались народные гулянья, и в праздники много людей одновременно переходило на ту сторону. Для этого и понадобилось столько мостов. Теперь конечно, все иначе. Принесли еду, и Менахем тут же забыл про Ульц с его притоками. Не то чтобы его не интересовала история Кохаля, но блинчики с малиновым сиропом интересовали больше. – Ну, заболтался, – оборвал сам себя Михаэль. – А гость скучает. Давайте-ка поговорим о вас, Менахем. Мне бы хотелось познакомиться с вами поближе. Да что там, – он тонко улыбнулся, – у меня такое чувство, что мы давно знаем друг друга. Этакое дежавю, а на самом деле воспоминания наших вечных душ, которые, скитаясь где-то там, вне жизни, встречаются и расстаются. У вас такого не бывает? И еще мне кажется, что мы с вами в чем-то похожи – в чем-то главном. Мы могли бы стать хорошими друзьями, как вы думаете? – Да, наверное, – Менахем недоуменно пожал плечами, но, тотчас сообразив, что ведет себя невежливо, энергично закивал. – Конечно, могли бы! Я вам очень благодарен, господин Михаэль, правда. Даже не понимаю, почему вы делаете это для меня... Ведь вы еще не слышали, как я играю... может быть, вы будете разочарованы. – Мне не надо слышать, – возразил Михаэль. – Я ощущаю ауру таланта, которая окутывает вас, как невесту белый муслин. Простите за сравнение. А ваша рука – она словно создана для того, чтобы держать смычок, а не топор или мотыгу. Про смычок я говорю в фигуральном смысле, конечно. Я помню, что вы – гитарист. Такая совершенная по форме кисть была, должно быть, у Паганини или у... Новоявленный Паганини с досадой убрал правую руку со стола. Михаэль расхохотался. – Не обижайтесь на невинные шутки. Я только пытаюсь вас развлечь. У вас есть девушка? – спросил он вдруг. – Кто ждет красивого моряка на берегу? – Да, есть, – Менахем порылся за пазухой и смущенно извлек на свет что-то крошечное и плоское, завернутое в платок. – Ханна. На стол перед Михаэлем легла маленькая, паспортного размера фотография. Блеклая, и девчушка на ней так себе. – Извините, – сказал Менахем, пережевывая блинчик, – у меня есть большая, но она осталась на квартире. Могу вам завтра показать. Ханна – очень красивая. Правда. На нее все парни оглядываются, как по улице идет. Я даже дрался за нее два раза. Самая красивая девушка в наших краях – и выбрала меня! – добавил он с тихой гордостью. – Я вижу, – отозвался Михаэль. – Милый мой, не позорьтесь, купите нормальное портмоне. В платочек заворачивают только старухи. Пока они сидели в кафе, на улице стемнело. Из душной темноты оба – рука об руку – вышли в студенистые сумерки, согретые то здесь, то там желтым светом фонарей. Огни горели над западной, более низкой, частью города – отражались от небосклона, от воды и от скользкой, точно замерзшая вода, земли. Там, где все три отражения сливались в изысканную золотую вязь, находились казино и рестораны квартала Кохаль. – Смотрите, – произнес Михаэль, – нам туда. Там как будто что-то написано в небе. По-арабски. – Холодно, – поежился Менахем. Над долиной Ульца висел черный, как вакса, туман. Глава 2 Ресторанчик Михаэля в квартале Кохаль носил скромное имя «Маркус». Неприметное здание с тускло-красной вывеской на заднем дворе жилого дома. Вход под аркой. Если не знать – не найдешь ни за что. Менахему там не понравилось с первого взгляда. Он даже не смог бы объяснить, что не так. Просторный зал. Штук пятнадцать столиков, чистых, с пепельницами и маленькими латунными подсвечниками, кое-где пустыми, кое-где с торчащими в них бесформенными огарками свечей. Возвышение для оркестра. Недорогие, аляповатые светильники с толстыми стеклами. Стены обиты мягкой тканью, съедающей голоса. Такой же неприятно мягкий пол. Должно быть, акустика плохая, но дело не в акустике. Что-то мерзкое было разлито в самом воздухе, трудноуловимое, как запах – настолько слабый, что не осознается человеком, но при этом угнетает психику. Инфразапах, по аналогии с инфразвуком. До открытия ресторанчика оставалось полчаса. Понемногу подтянулись музыканты. С равнодушным любопытством они разглядывали новичка, а тот в свою очередь настороженно присматривался к ним. Михаэль познакомил его с каждым. Кармиль, Лойзичек, Венцель... Не то имена, не то клички. Кармиль – высокий парень лет двадцати пяти с мрачной красивой физиономией и черной ниточкой усов над губой – казался пародией на киношного мексиканца, вплоть до пончо и плетеных сандалий, только не с гитарой, а со скрипкой в руках. Лойзичка, с его белокурыми локонами до плеч, длинными, накрашенными черной тушью ресницами и легким румянцем на щеках, можно было на первый взгляд принять за девушку. Но только на первый. Менахема при виде него чуть не стошнило – совсем как в детстве, когда он увидел у соседа бесшерстную кошку, ласковое, но гадкое и странное домашнее животное с голым туловищем, которое противно даже погладить. Она как будто выдавала себя за настоящую – эта кошка, – мурлыча, упругим мостиком выгибая спину, но при этом являлась чем-то совсем другим. Поддельным. И хотя к несчастной кошке Менахем, вероятно, был несправедлив – к Лойзичку все это относилось в полной мере. Венцель, опять же на первый взгляд, вылитый мальчишка-старшеклассник, лопоухий и прыщавый, играл на синтезаторе. Когда Менахем присмотрелся повнимательнее, то понял, что тот гораздо старше, чем ему показалось вначале. Бывают такие лица, которые возраст не меняет, а лишь слегка метит – складками, морщинами, чуть заметной отечностью под глазами. Лица, отмеченные клеймом вечной инфантильности. Их обладатели из подростков сразу превращаются в стариков. Как ни странно, Менахем быстро нашел язык со странным трио во всем, что касалось музыки. Они на удивление легко сыгрались, так что посторонний и не отличил бы, кто тут в ансамбле новичок, а кто старожил. Мелодия – незатейливая, игривая – перепархивала от инструмента к инструменту, как будто четверо музыкантов, забавляясь, перекидывались упругими надувными мячиками. Пальцы у Менахема дрожали и, мокрые от пота, скользили по струнам. Он боялся, что не попадет ни в один тон. Однако попадал – еще как попадал! Возможно, в том была заслуга вовсе не его, а гитары – уж она-то знала своих подружек как облупленных и тянулась к ним, ловко вплетаясь медовым, с благородной хрипотцой голосом в ажурное многозвучье их переливов. Хотя на языке у Менахема вертелась тысяча вопросов, заговорить с новыми коллегами он не осмелился, да и не успел бы, потому что ресторанчик открылся. Появились первые гости. Публика разномастная: почтенные господа с лунной проседью в шевелюрах, вертлявые юнцы, двое прилично одетых молодых людей в белых рубашках и при галстуках – мормоны, что ли? Пугливо озираются – боятся встретить своих? Парочка вроде как бизнесменов, а может быть, и служащих, и какие-то совсем уж причудливые типы, на которых Менахему и смотреть-то не хотелось. Ни одной женщины. Зато между столиками по залу снуют, мельтеша, точно броуновские частицы, существа неопределенного пола и недвусмысленно предлагают гостям свои услуги. «Мальчики», как пояснил ему потом господин Михаэль. Впрочем, среди них были не только юные, но и кое-кто далеко за тридцать. Менахем никак не мог сообразить, сколько их – этих нелепых созданий, – настолько быстро и беспорядочно те перемещались, а может, неладное творилось с его восприятием. В конце концов, насчитал шестерых. Иногда кто-то из гостей танцевал с одним из них, иногда сажал к себе на колени и на глазах у всех целовал взасос. Потом оба вставали и вместе удалялись через боковую дверь. Другой сбежал бы сразу, а Менахем оробел. «Куда я вляпался, Боже правый?» – думал он, содрогаясь от омерзения. Чьи-то липкие взгляды, отвратительно-теплые, как плевки, скользили по его телу, бесцеремонно и цинично ощупывали, заползали под одежду. Он старался не замечать их и, сосредоточившись на музыке, стать для них прозрачным. Превратиться в кусок стекла, которому все равно, кто на него смотрит: любое непотребство оно пропускает сквозь себя, не пачкаясь и не страдая. Порой это удавалось. Менахем слушал, как поет рядом скрипка Кармиля – самозабвенно, точно повествует о чем-то важном, ей одной понятном, – и чувствовал, как звуки, будто колкие песчинки, прошивают его насквозь. Крепко зажмуривался – и гнусный притон исчезал со всеми гостями и проститутками, столиками и стульями, и провонявшими похотью стенами. Оставалась только мелодия, холодная и горьковатая, как морской бриз. Она одна не утратила чистоты – и Менахема вдруг охватило тоскливое желание завернуться в нее с головой и отползти в угол или за самый дальний столик. Лишь бы скрыть от чужих глаз свою нравственную наготу. Кого ему сейчас меньше всего хотелось видеть – это господина Михаэля, должно быть, потому, что тот знал о нем что-то личное, а все остальные – не знали. К счастью, хозяин ресторанчика в зале не появлялся. Но вот он вошел в сопровождении господина средних лет, синюшне-лысого, в темном вельветовом костюме и очках с толстенными стеклами, за которыми мелкими бесенятами копошились вороватые зрачки. Если судить по одежде – интеллигент, по лицу – проходимец. Они прошли между столами и остановились перед возвышением, прямо у ног оторопевшего Менахема. Господин принялся разглядывать оркестр – деловито и бесстрастно, словно покупал рабочую лошадь. Музыканты чуть заметно зашевелились. Кармиль усмехнулся в усы. Венцель передернул плечом. Лойзичек одарил гостя развратной, многообещающей улыбкой и кокетливо потупился. Посетитель наклонился к хозяину и сказал что-то негромко, кивком указав на Менахема. Михаэль отрицательно качнул головой. Они обменялись парой тихих фраз, не спуская взглядов с оркестра, и, быстро жестикулируя, и хозяин позвал: – Кармиль! Тот спокойно положил скрипку и спустился вниз, и все трое вышли через боковую дверь. На эту, очевидно, привычную сцену никто не обратил внимания. Музыканты продолжали играть, как ни в чем не бывало, хотя без партии скрипки мелодия сделалась прерывистой и сухой – спотыкалась и застревала, как механизм без смазки. Прошло минут пятнадцать, и к оркестровому возвышению, улыбаясь и покачивая большими серебряными кольцами-серьгами, приблизился гость – молодой человек, длинноносый и коротко стриженный – и поманил Менахема пальцем. Менахем побледнел и чуть не выронил гитару из рук. Беспомощно оглянувшись, сделал пару неуверенных шагов вперед. Ноги сразу превратились в студень, а в ушах противно загудело и заскребло, словно в каждое залетело по шмелю. Молодой человек протянул ему монетку: – Вот вам, сыграйте мне «Хава Нагилу»! Вернулся Кармиль, все такой же спокойный и мрачный, и молча занял свое место. Так продолжалось до самого закрытия ресторанчика. То одного, то другого музыканта вызывали таким образом, а Лойзичка чаще всех – раз семь или восемь. К шести утра гости начали расходиться, а вслед за ними – музыканты и прочие сотрудники «Маркуса». Менахем стоял, как оглушенный. Ногтями впился в деку гитары так, что той, должно быть, стало больно. Шмели в ушах продолжали возиться, царапая барабанные перепонки. «Ну и местечко, – сказал он себе в сердцах. – Ну и ночка, врагу такой не пожелаешь». Впрочем, в родном поселке у Менахема не было врагов, так что он едва ли понимал, о чем говорил. «Прочь отсюда, прочь, – эта мысль, громкая и отчетливая, будто звучащий в наушниках радиоголос, вытеснила из головы все остальные. – Пока сам не замарался. Потом не отмоешься. Еще не дай Бог, кто из своих увидит – слухи пойдут». Оставив гитару на одном из столиков, Менахем вышел в темную, отгороженную тремя глухими стенами подворотню. Светало. Тускло блестело умытое ночным ливнем небо. Сонные и неповоротливые, как зимние пчелы, из ресторанчика расползались последние клиенты. Несколько человек, закутанных в длинные пальто, околачивались поблизости. Они стояли на ступеньках или поодаль, курили и смотрели на тех, кто выходил из дверей. Менахем неторопливо побрел по спящему кварталу к реке, вдыхая мокрый ветер и стараясь все время идти ему навстречу. В тумане плавали желтые квадраты окон и размытые огни световой рекламы. Ни утро, ни ночь, а серый, абсолютно серый час предрассветного безвременья, когда солнце еще не затопило горизонт стылым золотом, но звезды уже исчезли с небес. Менахем миновал три поворота, свернул у сверкающего большими оранжевыми шарами казино и оказался на набережной. Река еще дремала – ленивая, гладкая, как асфальтовая дорога. Она ровно дышала во сне, покрытая, точно мурашками, чуть заметной белесой рябью. Менахем не знал, Ульц это или один из его притоков, но решительно направился к одному из трех вздымавшихся крутыми ажурными тоннелями мостов. Тут его и нагнал Михаэль. – Постойте, куда вы убежали? Я хотел вас проводить. Мы шли сюда в темноте, и вы наверняка не запомнили дорогу. – Я же говорил, что хорошо ориентируюсь, – на ходу бросил Менахем. – Я шел на запах воды. – Зря вы так. По Кохалю опасно ходить одному, тем более ночью. Обязательно кто-нибудь привяжется. – Это я понял. Они молча шли рядом, Менахем – на полшага впереди. Мост чутко вздрогнул под их ногами. Стальная махина едва заметно вибрировала, словно дыхание реки каким-то чудом передавалось на ее опоры. Впереди, залитая перламутровым светом, расстилалась долина Ульца – с изогнутой спины моста ее было видно, как на ладони. Четыре реки – одинаково шершавые и темные, только одна чуть пошире и с голубоватым отливом – текли почти параллельно друг другу, сливаясь где-то у горизонта в неясной точке, а перпендикулярно к ним прорисовывались на песочном фоне расплывшиеся грунтовые дороги. От этого все пространство казалось расчерченным грубой клеткой. Низенькие, похожие на черепах домики с плоскими крышами, сбились в сиротливые кучки, прижались друг к другу. Перед каждым бледно зеленели неправильной формы прямоугольники: не то лужайки, не то огороды – издали не разобрать. – Обитателям не позавидуешь, – заметил Михаэль. – Раз в год, когда в верховьях тают снега, Ульц выходит из берегов. Тогда их участки затопляет, и дома стоят в жидком иле по самые окна. Люди по нескольку дней бывают отрезаны от всех и вся. Каждый дом превращается в остров. А потом пол-лета приходится выветривать сырость из подвалов. Менахем рассеянно кивнул. – Зато для растений здесь настоящий рай, – продолжал Михаэль. – Овощи разные, картошка, брокколи, кукуруза растут, как сумасшедшие. Ил – прекрасное удобрение. Посмотрите весной, как тут все расцветет. Фруктовые деревья здесь не сажают – близко грунтовые воды. Напрасно вы не надели сапоги. На мосту еще ничего, а дороги раскисли до безобразия. Что останется от ваших кроссовок? Они у вас дешевые, один такой поход по грязи – и расклеятся по швам. Специально для города покупали? Михаэль был, конечно, прав. С моста оба вступили на берег, и под их подошвами тут же противно захлюпало. Кроссовки Менахема промокли, и ступни совсем окоченели. Он ковылял, в буквальном смысле не чувствуя под собой ног. – Хоть бы подморозило, – пожаловался его спутник. – Надоела слякоть. Не зима, а просто размазня какая-то. А вы на редкость красноречивы сегодня, мой друг. Что-нибудь не так? Я ведь предупреждал, что место для вас не очень подходящее, но, к сожалению, не могу предложить ничего лучше. Вы же понимаете. Но все не так плохо, как вам кажется. – Для меня там чересчур пестро, – буркнул Менахем. – И вообще, вы говорили, что это ресторанчик, а там публичный дом, – добавил он с грустью. – Ну, если называть вещи своими именами, – тонко улыбнулся Михаэль, – то можно сказать и так. И что? Вам не все ли равно? Работа есть работа, за нее платят, а музыка есть музыка – ей безразлично, в каком пространстве существовать, ибо она сама по себе – одно из высших измерений бытия. Непонятно выразил? Она не служит внешнему, а видоизменяет его. Что вас, собственно говоря, не устраивает? – Только одна вещь: я не собираюсь становиться проституткой. – Да вы что! – Михаэль даже остановился от неожиданности. – Бог с вами! Разве я думал заставлять вас этим заниматься? – А разве нет? – Послушайте. Я такой человек, ну, наверное, можно сказать – честный, в том смысле, что не терплю лжи и всяческих уверток. Пусть мой бизнес и не безупречен с моральной точки зрения, но на мое слово можно положиться. Да. Так что, если я обещал нанять вас как музыканта в оркестр, то значит, так оно и есть. Ничего другого я от вас требовать не стану. Когда я нанимал ваших коллег, – он небрежно кивнул в ту сторону, где позади, окутанный золотистым маревом, виднелся квартал Кохаль, – то все обговорил, и они прекрасно знали, что им предстоит делать. Между прочим, у них у всех богатый опыт в этой области. А то вы еще решите, мой дорогой, что я заманиваю в свое заведение невинных мальчиков, – он передернул плечами. – Так что будьте спокойны: никто вас не тронет, если, конечно, сами этого не допустите. – Вот уж нет, – он с таким отчаянием затряс головой, что Михаэль засмеялся и положил руку ему на плечо. – Не сомневаюсь. Вы хороший, чистый парень, и я сделаю все, чтобы оградить вашу чистоту. Ничего не бойтесь и доверяйте мне – что бы ни случилось, я ваш друг. Договорились? Ну, посмотрите мне в глаза. – Договорились, – вздохнул Менахем, отводя взгляд. Ему не терпелось поскорее избавиться от докучливого спутника. Пафосный треп раздражал. Бесцеремонность смущала. Они прошли еще три моста – один за другим. Небо над долиной Ульца все больше светлело, наливаясь серебряным светом. Туман распался на тонкие нити, белые и перисто-легкие, парившие в потоках воздуха, как осенние паутинки. На плоские крыши домов прозрачной глазурью ложился солнечный глянец. С каждым новым мостом у обоих усиливалось ощущение, что их затягивает в диковинный лабиринт, из которого нет выхода. Хотелось повернуть назад и снова пройти через долину – уже другой дорогой, потом опять вернуться и так блуждать до бесконечности, пока – как там говорилось в легенде? – не встретишь самих себя. И вот уже все вокруг стало исподволь меняться, сквозь зимний ветер проклюнулись едва уловимые летние запахи – аромат цветущей горчицы, сена и клевера, и теплый дух коровника – и мысли потекли вспять, в детство, как забывшая свое русло река. – А ведь они построили машину времени, – не выдержал Менахем. – Да, – согласился Михаэль. – Вы тоже чувствуете? Увлекает в прошлое. Стоит чуть расслабиться, и будешь гулять здесь, пока не отвалятся подметки. Со мной один раз такое случилось, пару лет назад – задумался и угодил в ловушку. Ходил с моста на мост, несколько часов кряду, зато потом появилось чувство, как будто исповедовался и причастился. Даже не так – как будто пару лет с плеч скинул или кто-то мне тяжелую вину простил. В общем, странное местечко. Наш местный бермудский треугольник. – И кого вы встретили? – заинтересовался Менахем. – Ну, – ответил Михаэль уклончиво. – Не скажу точно. Тут всегда люди шатаются, если не так рано. Что ж. Я не против побродить вместе по мостам, но вы, наверное, устали. Так что как-нибудь в другой раз. До завтра, вернее до сегодня – до пол-одиннадцатого. Не опаздывайте и не думайте ни о чем плохом. Он беззаботно улыбнулся и сразу стал похож на мальчишку, который вот-вот запрыгает через лужи. У Менахема, наоборот, ноги отяжелели, и ступни точно налились свинцом. Прихрамывая и шатаясь, он побрел в сторону автобусной остановки, но, вспомнив, что карманы пусты и билета не купить, свернул в боковой переулок и пошел пешком. Наверное, с ними обоими случилось то же, что с героями Уэллса – Михаэль отдал Менахему свои годы, а заодно и свои грехи (Имеется в виду рассказ «История покойного мистера Элвешема» – Прим. авт.). Однокомнатная квартирка в мансарде высотного дома служила Менахему защитой от дождя и ветра, но не от холода и ночной темноты. Вместо отопления у него были два одолженных хозяйкой шерстяных одеяла, а голая лампочка под потолком – помутневшая от табачного дыма и засиженная мухами – давала света ровно столько, чтобы не налететь в кромешном мраке на стол или стул или, упаси Бог, не впечататься лбом в открытую – ибо она не закрывалась – дверцу шкафа. Днем комнатка кое-как просушивалась и проветривалась – солнцем и дымом из соседских печных труб, – а за ночь в нее сквозь потайные щели наползала сырость. Менахем всю ночь провел на ногах, а вернувшись на рассвете, не смог заставить себя лечь в мокрую постель, под мокрые одеяла. Поэтому сел за стол и принялся читать письма. С утренней почтой пришла рекламная открытка телефонной компании («Зачем она мне, коли нет телефона?» – размышлял Менахем) – такой-то сякой-то сверх удобный тариф, коротенькая записка от хозяйки («Не шумите после десяти, не открывайте окна в дождь, выбрасывайте бумагу в синий бачок, а картофельные очистки – в зеленый») и замызганный конверт из родного «-вайлера». Писала госпожа Кляйн, соседка, якобы по просьбе матери, чуравшейся эпистолярного жанра, как пауков с утра или черной кошки в пятницу тринадцатого. «Дела у нас, – привычно сообщала госпожа Кляйн, – слава Богу. Пестрая корова отелилась двойней, но телята прожили всего полчаса. Слабые уродились – зимний приплод. Сестре твоей, Марайке, позавчера стало хуже. В больницу ее забрали, говорят, теперь надолго. И мать хворает, прихватило поясницу, так что работать не может. За тебя беспокоимся, как ты там в городе, совсем один. Прислал бы хоть немного денег, а то матери твоей не хватает, и мне тоже – за труды...». «Подумаешь, труд, – хмыкнул Менахем и отодвинул от себя испещренный грязноватыми каракулями листок. – Хоть бы что-нибудь хорошее рассказала. Хоть бы от Ханны весточка». Подперев щеку ладонью и глядя поверх стола на маленький фотоснимок в латунной рамке, он задумался. Ханна, как и его мать, не любила писать письма. Ласковая, красивая молчунья, она меньше всего на свете ценила слова и фразы, считая их простым сотрясением воздуха. «Все, что на языке – то от лукавого», – говорила Ханна и легким прикосновением замыкала его уста. Ее волосы пахли шалфеем. Объятия в сумерках на заднем дворе, когда в кустах кричат козодои, а под горячей ладонью топорщится мокрая от пота ситцевая блузка. Ночные прогулки бок о бок по окраине леса. Любовь, которая говорит на языке прикосновений и запахов, слепая и глухая, точно земляной червь. Ее хватало Менахему, пока Ханна была рядом. А что осталось теперь? Молчание. Он еще раз перечитал соседкино письмо, чувствуя себя беспомощным и одиноким – заложником чужих неприятностей, чужих желаний. Почему все от него чего-то хотят? Сестра, мать... Если бы не они – бросил бы все и вернулся домой. Не работать же, в самом деле, на этого извращенца? Пусть и музыкантом. Ведь это позор – общаться с такими людьми. Или нет? При чем тут люди, и что ему до них. Искусство, как свет, его невозможно запачкать. Менахем вспомнил мелодию – легкую, парящую где-то за пределами добра и зла, и сердце в груди подпрыгнуло, как завидевшая свою стаю птица. Потом вспомнил Лойзичка, его разболтанную, словно деревянная кукла на шарнирах, фигуру – и быстрая судорога отвращения покривила губы. Так что же ему теперь делать? Уехать? Остаться? Пойти завтра к одиннадцати часам в ресторанчик? Если бы хоть кто-нибудь объяснил ему, что правильно. Падая на фотографию, солнечные лучи творили с образом девушки то же, что обычно совершает человеческая память – стирали черты, замещая их неясным желтоватым пятном, и подчеркивали отдельные, контрастные детали. Редкая челка. Змеистая прядь на виске. Гордый излом бровей – пушистых и золотых, сходящихся к носу, как две лисицы, которым вздумалось обнюхать друг друга. Мутное облачко волос, и лицо, скрытое тонкими кружевами. Глава 3 «Милая Ханна! Ханночка, Ханеле... Как бы я хотел тебя сейчас увидеть. Даже не так – вдохнуть, почувствовать, ибо все, что перед глазами, – то от лукавого. Пишу тебе четвертое по счету письмо...» На дешевых, в крупный цветочек обоях плясали оранжевые блики. Снаружи на стекла давила чернота. В сумерках Менахем зажигал одну из хозяйкиных свечей и писал в ее зловещем свете, накинув на плечи шерстяное одеяло. Вообще-то, это были поминальные свечи, какие ставят обычно на могилах, зато хватало их на много часов, и они не оплывали на стол. Менахем и чувствовал себя в такие минуты, как в могиле – холодно, темно, пусто, и потолок сверху давит, как крышка гроба. А вместо червей – вот они, мысли, злые фантазии, страхи. Едят поедом. Закусив колпачок ручки – и без того уже обгрызенный до неприличия – он задумался. На самом деле письмо он отправил Ханне только одно, сразу, как перебрался в город. Остальные складывал в ящик стола, вместе с огрызками карандашей. Такая же судьба ждала и сегодняшнее послание. По сути дела, он писал нечто вроде дневника. «...Неделю назад меня взял на работу один чудак (извращенец, сутенер, добрый человек). Лишнее полагается вычеркнуть, да только не знаю что, потому что все правильно. Даже последнее. Он добр ко мне. Ведет себя как друг. Великодушен и тактичен, и если не считать несколько фривольных шуток, которые он – очень редко – себе позволяет, человек в общении приятный. Да, есть в нем некое обаяние. Что-то такое, что ненавязчиво располагает к себе. Вдобавок, романтик и поэт. Ты удивлена? Я тоже долго не мог поверить, что содержатель притона способен так изящно и тонко нанизывать слова на самые неприметные человеческие чувства – как бусы на нитку. Смотришь – вроде позерство и пустословие, а другой стороной повернешь – и как засверкает... Он пишет стихи и просит меня сочинять к ним музыку. А какой из меня композитор? Так, гитарист-самоучка. Хорошо, один парень делает это за меня. Музыкант от Бога, каждую ноту хватает на лету и приделывает ей крылья. Ну ладно, о нем в другой раз. Работаю я теперь в таком месте, которое и описывать неловко. И не стал бы, если бы хоть на секунду представил себе, что ты, Ханеле, это когда-нибудь прочтешь. Все там странно и противно природе. Мир, которого и быть не должно – с тех пор, как предан огню Содом – и который тем не менее есть и живет вот уже много лет по своим собственным извращенным законам. Знаешь, Ханна, в чем опасность таких вот крошечных мирков? В их самодостаточности. Получается что-то вроде пути по кругу – раз начав ходить, уже не можешь остановиться. Раз угодив туда – назад не выберешься, как ни барахтайся, ни молоти руками по трясине, все равно затянет обратно. Да что я пишу? Ты, наверное, испугалась, да? Милая Ханеле... Я-то выберусь, потому что я не там, не внутри, а где-то с краю. Хотя и у меня порой, как нагляжусь на местную публику, так словно что-то в мозгах с ног на голову переворачивается. Тогда я просто гуляю по городу и смотрю на обыкновенных парней и девушек, на парочки, которые обнимаются на скамейках, и понимаю, что жизнь идет своим чередом, а те, из Кохаля – просто никуда не годные отщепенцы. Не знаю, в чем смысл...» Последнюю фразу он не дописал – свечка вышла. Да и времени на философско-романтические глупости не оставалось, потому что стрелка часов, фосфорически мерцая, приближалась к десяти. До Кохаля путь не близкий. «Извини, любимая, – вздохнул Менахем и встал из-за стола, потягиваясь и заправляя выбившуюся рубашку в брюки. В потемках он смахнул письмо на пол, но поднимать не стал – наоборот, появилось искушение наступить на мутно белевшее в полумраке пятно. – Я должен работать. Завтра поговорим». – Не напрягайся! – говорил Кармиль и бесцеремонно, без тени игривости, толкал Менахема в бок. – Музыка должна течь. Свободно, как вода из крана, а ты ее выдавливаешь, будто из тюбика. Расслабь кисть и расслабь душу, чтобы мягкой стала, как перчатка – тогда все получится. Менахем попытался, но ничего не получилось. Озябшие пальцы болели и не гнулись, точно сведенные судорогой, а уж про душу и говорить нечего. Она корчилась где-то внизу, у забрызганных грязью сапог Кармиля, точно обезглавленная гидра. – Ладно, показываю, – Кармиль забрал у него измятый, заляпанный жирными пятнами нотный листок и положил перед собой на пюпитр. – Не играй пока, просто слушай и смотри. Он вскинул скрипку и привычным движением упер в ключицу, чуть-чуть пригнув подбородок. Смычком, который теперь казался продолжением его руки, погладил инструмент – легонько, точно свернувшуюся на плече кошку. Звук получился жалобным и тягучим. За ним последовал другой – тоньше и резче, затем еще и еще – словно некто любопытный, вытягивая шею, поднимался по ступенькам. И вдруг – словно кто-то и в самом деле открыл водопроводный кран – пространство вокруг них зажурчало, полилось разноцветными струями, закрутилось в тугую сверкающую воронку. И вот уже не человечек с обвисшими усами, нелепый и жалкий, играл на скрипке, а она творила по собственному подобию и его самого, и Менахема, и Лойзичка, застывшего с бутербродом в руке, и Венцеля, снимавшего сапоги у входа, и пустой зал, и ветер за окном. Она сумела извлечь музыку даже из старого зонта, забытого в углу кем-то из гостей, из пары плетеных сандалий на коврике у двери, из кляксы воска на одном из столов. Прислушалась скрипка к творению струн своих – и поняла, что оно прекрасно; замолкла – и мир вылинял, увял, точно политый керосином цветок, и снова сделался пошловатым и скучным. – Как ты сочинил такое? – спросил пораженный Менахем. – Кармиль, да ты... – ему никак не удавалось придумать подходящее слово, на ум приходили только вздор и банальности. –...ты гений! – Ты знаешь, кто я? – усмехнулся тот. – Сказать тебе? Менахем осекся: ответ был слишком очевиден. – А кем здесь считают меня? – ляпнул он и тотчас прикусил язык. Лойзичек засмеялся и захлопал в ладоши, а Кармиль невозмутимо снял нотный листок с пюпитра и протянул Менахему. – На, упражняйся. И когда придумаешь что-нибудь поумнее, спроси, мы тебе ответим. Чувствуя себя оплеванным, Менахем забился в дальний конец зала и просидел там до открытия ресторанчика. Он физически ощущал презрение коллег, переходящее порой в глубокую неприязнь. Словно нечто темное на него давило, заставляя уменьшаться в размерах, складываться, как парусиновый стул. Эта пытка – жестами, ухмылками, как бы невзначай оброненными словами, тем более мучительная, что почти неприметная для посторонних – продолжалась всю ночь. За час до рассвета ее прекращал Михаэль, одной ободряющей улыбкой, и все снова становилось на свои места. Менахем, разъятый на части похотливыми взглядами клиентов, уставший чуть ли не до обморока и растерзанный чужим презрением, домой возвращался цельным. Сегодня все казалось особенно бездарным – музыка, разговоры, пропахшие дождем пальто и куртки гостей, которые те, не церемонясь, сваливали под вешалкой, табачная вонь и кулинарные ароматы: яичница, пиво, жареная курица. Синюшный господин в очках – тот самый, что в первый день вызвал Кармиля, – теперь пригласил на танец Лойзичка. Оба медленно кружили по залу в свободном от столиков пространстве, тесно обнявшись и зажмурившись от удовольствия. Лойзичек танцевал так, будто у него совсем не было костей, вихляя бедрами и омерзительно изгибаясь. Голову он положил синюшному господину на плечо. Свет мерцал в его рассыпавшихся по мягкому вельвету белокурых волосах. Противно до тошноты, но Менахем почему-то не мог отвести от странной пары взгляд. Следил за ними, то и дело облизывая пересохшие губы, как вдруг ему послышалось, будто кто-то тихо повторяет его имя. Он оглянулся и рядом со сценой, чуть с краю, увидел одного из «мальчиков». Менахем его немного знал. Хлипкий паренек, безобидный, похожий на итальянца, с крупными, как у белки, передними зубами и такой же беличьей пугливостью в глазах. Может, и правда, итальянец, кто его разберет. – Это ты меня зовешь, Франческо? – Я, – «мальчик» затравленно оглянулся, словно хотел удостовериться, что никто не подслушивает. – Вас один господин ждет у входа, с той стороны. Выйдите к нему, пожалуйста. – Не пойду. Что это ты такое придумал? – оскорбился Менахем. – Скажи этому господину, что я... – У него к вам разговор, – сказал Франческо, – говорит, очень важный. Он вам ничего плохого не сделает, не бойтесь. – Ну, ладно, – Менахем опасливо спустился вниз. На сцене остались только двое, впрочем Кармиль и в одиночку стоил целого оркестра. – Зачем мне обманывать? У господина до вас какое-то дело, – быстро зашептал Франческо, боязливо скалясь, так что со стороны могло показаться, будто он улыбается. – Только, пожалуйста, Менахем, не говорите господину Михаэлю, что это я вас вызвал. Он меня поколотит, если узнает. – Он вас бьет? – Не только нас, но и ваших коллег, музыкантов, хотя реже. Но вы идите... Тихо, стараясь не привлекать ничьего внимания, Менахем выскользнул через входную дверь на узкое крылечко. Даже куртку забыл накинуть, и тотчас ветер, налетев порывом, отвесил ему мокрую пощечину. Точно скрученным полотенцем по лицу хлестнул да вдобавок окатил с ног до головы мелкой водяной пылью. На ступенях стоял, держась руками за поднятый воротник, благообразный пожилой – как показалось Менахему – мужчина в длинном пальто. – Айзек Атенштадт, – представился он. – Давайте встанем повыше, под козырек, а то промокнем. Вас Менахемом зовут, если не ошибаюсь? – Да. – Видите ли, молодой человек, я давно за вами наблюдаю, – начал Атенштадт, а Менахем слушал его, переминаясь с ноги на ногу и думая, что чем бы не закончилась их беседа, насморк он подхватит наверняка. Раньше мог хоть босиком по снегу, да после сауны, а за пару недель в городе зачах, из простуды не вылезает: то горло болит, то суставы ломит. – Нет, не поймите меня превратно, а только вы, милый юноша, как цветок, что расцвел на трясине. Хе-хе, простите за тавтологию. Воздух здесь больной. «Это верно», – мысленно согласился Менахем. – Вероятно, вы правы, – ответил он осторожно. – Но с работой сейчас трудно. Кризис. Я не смог найти ничего лучше, а здесь, по крайней мере, неплохо платят. Да и работа такая... ни к чему не обязывает. То есть, я имел в виду, не знаю, по какой причине, но хозяин относится ко мне хорошо и щадит меня. – Пока щадит, вы хотите сказать? Дает время осмотреться, попривыкнуть, а уж потом запряжет наравне с остальными. Раз, другой, уговорит, как бы в виде исключения, а там пошло-поехало. Так это делается, молодой человек. Не думаете ли вы, что он держит вас здесь просто так, хе-хе, для украшения, так сказать, интерьера? Или вы такой талантливый гитарист? – Атенштадт холодно рассмеялся, и его выпуклые зрачки чешуйчато, по-рыбьи, блеснули. – Не нужны тут никому музыкальные таланты. «Точно, не нужны», – растерянно кивнул Менахем. Он чувствовал себя глупым и усталым, кем-то вроде жабы в сметане – как ни барахтайся, все равно утонешь. Разве что масло собьешь, если хватит сил. – Что же мне делать? – спросил он беспомощно. – У меня сестра больная дома осталась, и мать, и... Казалось, этого вопроса и ждал Атенштадт, потому что по его лицу тут же расплылась довольная, бархатная улыбка. – Ну, золотых гор не обещаю, но кое-что приличное могу предложить. Место в одной конторке. Занятие не то чтобы интересное, но чистое, с бумажками, особых умений не требует. Так что, любезный юноша, решайте: или – или. По сердцу вам то, что предлагает наш общий, хе-хе, друг Карен, или попробуете себя в чем-то менее... хм, экстремальном. Сколько вам платят здесь? Я буду платить вдвое, только, хм, из уважения к вам. – Так я скажу господину Михаэлю, что увольняюсь и перехожу к вам? – Скажите, скажите, любезный, – закивал Атенштадт и проследовал мимо Менахема в зал. Отыскать хозяина оказалось нетрудно. Михаэль сидел в своем кабинете – маленькой комнатке, пристроенной сбоку, за сценой – и, придерживая подбородком телефонную трубку, одновременно бубнил в нее и листал амбарный журнал в мягкой обложке. Увидев Менахема, он тут же бесцеремонно положил трубку на рычаг и, захлопнув тетрадь, столкнул ее в открытый ящик стола. – Дела, дела... Надоело. Заходите, мой милый, не стесняйтесь. Что скажете? Спотыкаясь на каждом слове и, чтобы успокоиться, считая плитки на полу – мелкие, уложенные мозаикой разноцветные квадратики, – Менахем принялся рассказывать о встрече с Атенштадтом и о своем решении уйти из оркестра. Как стыдно ему обижать дорогого хозяина недоверием, но так все странно здесь, в «Маркусе», так странно... И не хотел бы ничего плохого думать и верить этому, как его, Атенштадту, да только вот ведь она, его правота, – будто на ладони. Досчитал до тридцати девяти, сбился и поднял взгляд. Наверное, так чувствует себя человек, задремавший солнечным днем на пригорке, а очнувшийся в желтом предгрозовом мареве, в духоте и сырости, под гневным, тяжелым небом. Нависшая над столом фигура словно уплотнилась – сделалась грузной и нелепой, точно колосс на глиняных ногах, оперлась сжатыми кулаками о темно-лакированную поверхность с такой силой, что доска хрустнула. – Ну что ж, прекрасно, – процедил Михаэль сквозь зубы. – Вы свободный человек, пойдете, куда хотите. Хоть к Атенштадту, хоть к черту на рога. Думаете, буду вас отговаривать? Только как бы не пожалеть потом. – Вы мне угрожаете? – спросил Менахем тихо. – И не думаю. Просто хочу предостеречь, чтобы разочарование не было слишком жестоким, – его губы кривились. – Благодетеля нашли. Этот ваш господин Атенштадт быстренько сделает вас своим любовником, так что даже пикнуть не успеете. Наиграется и выкинет на улицу. Да что там говорить, спросите хотя бы Венцеля, как это было с ним. Только имейте в виду, когда покровитель вытрет о вас ноги, а потом вышвырнет, как половую тряпку, я вас обратно не возьму. А если возьму, то на общих основаниях. Беречь вас будет уже ни к чему. – Вы говорите одно, он – другое, я не знаю, кому верить, – пробормотал Менахем. Михаэль злобно расхохотался. – А верьте, кому хотите. Мне-то что? Так вам, идиотам, и надо. Я вас щадил, – продолжал он издеваться, – ради вашей наивности, ради вашей чистоты... а теперь вижу, что вы – такая же мразь, как они все, ничтожный ублюдок, пидовка, который... – и тут он разразился таким потоком безобразных ругательств, что у Менахема дыхание перехватило и мир показался со спичечную коробку. Никогда еще, ни от кого не слышал он столько грязных, оскорбительных слов в свой адрес и уж подавно не ожидал их от всегда приветливого Михаэля. Наверное, переверни тот ему на голову помойное ведро – это не шокировало бы настолько, не заставило бы побледнеть от стыда и пошатнуться, не выдавило слезы на глаза. Менахем клял себя за слабость, но совладать с рефлексами не мог, так же как и уйти – пол расползался под ногами и хлюпал, как жидкая грязь в долине Ульца, а цветные квадратики сами собой складывались в неприличную картинку. Михаэль заметил его состояние и осекся – гнев его мгновенно улетучился. – О, простите, я погорячился! Не хотел вас обидеть, поверьте. Вам плохо, мой дорогой? Ну, нельзя же быть таким доверчивым, Менахем! Так и до беды недалеко, до большой беды. Да я знаю, вы никуда не уйдете, вы все поняли. Я бываю иногда несдержан, но это только от того, что некоторые вещи принимаю слишком близко к сердцу, – добавил он, как бы извиняясь. – И тогда вы избиваете ваших подчиненных, – заметил Менахем, стискивая за спиной дрожащие пальцы и пытаясь таким образом унять нервный озноб. – Что такое? Кто вам сказал? – нахмурился Михаэль. – А что, это неправда? – Ну, вообще-то, случается. Не уважаю рукоприкладство, но иногда без него не обойтись. Если кое-кто не понимает человеческих слов... Вот что далеко за примером ходить, есть у нас некий Франческо. Не уверен, что вы его знаете. – Я его видел. – Видели, конечно. Истеричный тип, редкостный скандалист, по-моему, у него какое-то тяжелое психическое расстройство. Держу здесь этого парня только из сострадания. Куда он пойдет? – Может быть, научится чему-нибудь другому? – предположил Менахем. – Нет, не научится, – усмехнулся Михаэль. – Он занимается проституцией с одиннадцати лет. Не верите? И не такое бывает – понятно, что не официально. Папины знакомые, мамины сотрудники, а ребенок молчит, потому что боится. Чаще, конечно, не родные папа с мамой, а приемная семья, или родственники какие воспитывают. В общем, кому-кому, а ему идти по этой дорожке до конца. – До какого конца? – А, не важно, – отмахнулся Михаэль. – Не забивайте себе голову. Я неудачно выразился. Конец у жизни один, он известен, а все остальное – только путь по кругу. С моста на мост, и так до бесконечности. Ступайте-ка лучше в зал, мой милый. Глава 4 «С моста на мост, через одну реку, через другую, третью, четвертую... и тотчас назад, в обратном порядке. Если пропустить момент, когда начинаешь ходить по кругу, то потом остановиться очень трудно. Кажется, что все время идешь вперед и не Ульц перед тобой с тремя притоками, а громадная речная страна без конца и края. Неведомая сила хватает тебя и удерживает, и вовсе не затем, что ты ей так уж и нужен, а лишь потому, что такова ее природа – кружить, морочить и ломать. А может быть, это Михаэль специально запутывает наши следы, чтобы время заблудилось и не кралось за нами по пятам. Не скажу, что мы сдружились. Непохожие люди настолько, что иногда совсем не понимаем друг друга, и не только из-за разных диалектов, на которых говорим. Наши мучительные диалоги нередко напоминают разговор дальтоников – один никак не может объяснить второму, какие именно цвета он видит. Иное воспитание, ситуация, опыт, иная шкала ценностей. Все так, милая Ханна, но когда Ульц ловит нас обоих в свою хитроумную ловушку, из шефа и подчиненного мы превращаемся в двух людей, связанных одной тайной. Тогда нас охватывает ребяческое желание беседовать шепотом – хотя обычно поблизости нет никого, кто мог бы подслушать – и держаться за руки, и беспечно выбалтывать то, в чем обычно боимся признаться даже самим себе. Или это только у меня так? Душа Карена Михаэля – для меня по-прежнему терра инкогнита, как он сам выражается, запертый чулан без окон, в который не заглянуть даже через щелочку. И в то же время он – самый близкий для меня человек, если не считать тебя, родная моя, и матери, и Марайки... но вы так далеко. Точно в другом мире живете, под другим солнцем, и январь вокруг вас другой, настоящий, со снегирями, похожими на спелые яблоки, и птичьими метками на снегу, и сугробами до окон. Здесь, в городе, и зима – не зима, только ливень и ветер, и холодный туман по утрам над рекой. Вы – мои друзья, моя семья, и в то же время настолько далеки, что иногда чудится, будто вы отреклись от меня, или я от вас отрекся, что почти одно и то же». «Милая Ханна, вот и опять пишу тебе, хотя на самом деле не тебе – ведь ты этих писем все равно не получишь. Я бы и себе самому такого не послал. Вот допишу сейчас и спрячу поглубже в ящик стола, чтобы не видеть. Кое-как тащились сквозь бесснежную зиму. Температура все время около нуля, только ночью слегка прихватывало самые мелкие лужи хрустальной корочкой, да небо сыпало мягкой белой крупой, которая таяла к утру. А четыре дня назад подморозило, да сильно. Три притока Ульца застыли – остановились, а сам Ульц сделался медленным и тягучим, точно не вода в нем струится, а густая каша лениво перекатывается по дну. Жалкие лачуги поселян превратились в ледяные дворцы. По городу опасно ходить – разве что по середине улицы, – потому что карнизы домов трещат и гнутся под тяжестью сосулек. Каждую ночь, прежде чем взять в руки гитару, я по двадцать минут согреваю пальцы под горячей водой, и все равно, когда начинаю играть, боль страшная. Из-за нее я не вижу и не замечаю ничего вокруг – ни склок, ни грубого флирта, ни фарса, ни трагедий. Я плохой зритель и еще худший актер. В мышцах слабость, во всем теле немота и дрожь. Тепло причиняет боль, прикосновения причиняют боль. Ханна, любимая! Я не знаю, что происходит. От каждого глотка морозного воздуха меня ломает, как после сильного наркотика. Может быть, я, как Марайка, генетически неполноценен и чем-то ужасным болен? Вдруг не зря болтали про моих родителей всякие гадости? Гоню от себя дурные мысли и мечтаю о весне. Когда кончится эта невероятная зима, я смогу, наконец, вернуться домой. Тогда мои руки будет к чему приложить. Вот только все чаще мучает страх, что не вернусь никогда. Как будто и дома у меня никакого нет – растворился, как сон, в тумане четырех рек». Весна. Кому они теперь нужны, зимние письма? Грязные клочки прошлого, бесплодные упражнения простывшего ума. Менахем последний раз пробежал взглядом по слегка расплывчатым фиолетовым строчкам и принялся сворачивать из листков оригами. Это станет самолетиком, то – журавликом, а из третьего сотворим белого почтового голубя. Пусть летит через леса и реки, прямо к Ханне на крылечко. Глупости. Мечты. Менахем разложил готовые оригами на солнечном подоконнике. Распахнул окно и тряпочкой смахнул с проржавевшего карниза голубиный помет. Влажной салфеткой протер стекла. Хотелось прозрачности и чистоты, даже больше чем света или тепла. Весна ворвалась в город, как заспанная домохозяйка в перепачканном фруктовыми соками переднике и с пылесосом в руке. Убрала прошлогодний мусор – плевки, очистки и окурки – и принялась мыть улицы, выплеснув на каждую по целому ведру талой воды. Перепахала все газоны. Отдавила хвосты всем котам. Развесила по балконам подушки и пуховики. Похожая на руку с набрякшими венами долина Ульца опасно размякла, расплылась жидкой грязью, всеми четырьмя реками набухла и рванулась прочь из берегов. Когда Менахем шел на работу, под сапогами хлюпало и в желтых лучах заката равнина блестела, словно гладко отполированный медный поднос. Домики стояли крепко, черными пеньками, и возле них суетились люди. Что-то сгребали лопатами: не то песок, не то щебень – издали не разобрать. Ворочали огромные мешки. Наблюдая за их слаженными торопливыми движениями, Менахем вспомнил, как в детстве лил кипяток на земляной муравейник и как в панике сновали туда-сюда его крошечные обитатели, вынося личинок и задраивая уцелевшие ходы. Такая же тревожная суетливость царила и в «Маркусе». Гостей собралось мало, а те, что пришли, то и дело поглядывали в окна, замолкали посреди разговора и по-цыплячьи вытягивали шеи. Не сразу Менахем понял, что они прислушиваются к сытому ворчанию Ульца, который как раз в этот момент неторопливо заглатывал участок за участком, карабкаясь вверх по скользким опорам мостов. За два часа до закрытия Кармиль резко простился и куда-то исчез. Без него музыка стала блеклой, а вслед за ней выцвели стены и накатила тоска. Франческо и еще один «мальчик» – верткий и кучерявый квартерон, а может быть, и мулат – вцепились друг другу в волосы, но их тут же разняли и, успокоив пинками, растащили по углам. Незнакомый Менахему гость вызвал в зал хозяина и нудно качал права, минут двадцать или больше, но Михаэль только кивал, улыбаясь и поглядывая на оркестровое возвышение. Ажурные, сдобренные пафосом ругательства листвой опадали к его ногам. Лойзичек демонстративно маялся от головной боли, строил глазки растерянному новичку – прыщавому парню в толстом деревенском свитере – и умолял Венцеля сыграть что-нибудь веселенькое. Ночь, как ленивая кляча, едва дотащилась до конца. – Счастливого плавания! – попрощался один из поздних гостей, натягивая высокие сапоги, а ботинки аккуратно заворачивая в газету и пряча в целлофановый пакет. – Когда откроетесь? – До конца недели должны, – отозвался Михаэль, – надеюсь. «Плавания? С чего бы это вдруг?» – удивился Менахем. Он понял, когда вместе с Михаэлем вышел на набережную, к огромной, натужно гудящей реке, вобравшей в себя бывшие четыре. Над поверхностью – странно-неприкаянные – торчали железные скобы мостов. Крыши, заборы, столбы электропередач как будто плыли, влекомые бурым потоком, хотя на самом деле, конечно, плыли не они, а подхваченные течением доски и прочий мусор. – На ту сторону не перебраться, – заметил Михаэль. – Вода поднялась слишком высоко. Теперь дня три будем отрезаны от города, как в прошлом году. – А как же все остальные? Михаэль пожал плечами. – Кто все? Некоторые отсюда, из Кохаля, другие могут погостить у друзей. Да бросьте, никому не впервой – у нас каждую весну так. Привыкли. Предлагаю вернуться в «Маркус» и позавтракать, а там посмотрим. – Думаете, до вечера вода сойдет? – беспокойно спросил Менахем. Взгляд его метнулся от реки к облакам и обратно – к черным верхушкам кустов, голым окнам и человеческой фигуре, стоящей одиноко, как цапля, у дверей собственного дома. Грязная пена охватывала ее лодыжки. – Вот это вряд ли. Я же сказал, три дня, не меньше, – отозвался Михаэль, словно чему-то радуясь, как будто кипящая энергия Ульца передалась и ему. – Я перейду вброд, – упрямо сказал Менахем. – Пока не глубоко. – Напрасно. Не боитесь утонуть? – А что, случалось такое? – Конечно, случалось, – кивнул Михаэль. – Здесь то и дело кто-нибудь тонет, – прибавил он со странной улыбкой, не то в шутку, не то всерьез. – Река – это стихия. Что вас так влечет домой: старые письма, фотографии? – он как будто читал его мысли. – Бросьте, нет смысла думать о прошлом, когда настоящее бурлит у твоих ног. Впрочем, как хотите, я вас одного не брошу – идем. До первого моста добрались легко, как по мокрой вате, а после него – обоих подхватил мутный водоворот. Сапоги проваливались в ил. Течение сбивало с ног. Казалось, что не только Ульц вышел из берегов, но и город, и небо, и весна с ее разноцветным туманом и запахом травы – все пузырилось и расцветало, шипело и плескалось через край. Нет у весны такого права – бросать человека в объятия нелюбимого, насиловать его природу, смыкать вокруг его шеи чужие руки, подхватывать и нести, легко, словно ребенка. Как будто нет у тебя ни собственного веса, ни собственных желаний. Не барахтайся, милый, смотри, вода поднялась выше колен. Сейчас мы оба упадем и захлебнемся. Наглотаемся пены и грязи. Да мы уже захлебнулись – ветром и облаками, холодной свежестью и солнечной речной мутью, так что ни подняться, ни выплыть. Как часто, оглядываясь назад, Менахем жалел, что не остался тогда ночевать в «Маркусе». То, что случилось с ним на мосту, посреди разлившейся реки, случилось бы все равно – только в четырех стенах, за запертыми дверями, а не на глазах всего города. Таким образом из личной боли оно не превратилось бы в позор. И хотя городу, вне всякого сомнения, приходилось наблюдать и не такое, на Менахема публичность его падения легла несмываемым клеймом. Он перестал гулять по тихим улочкам, улыбаясь встречным и засматриваясь на влюбленных в скверах. Перед случайными прохожими опускал голову и ускорял шаги. Почти параноидальный страх, что вот сейчас его узнают, осмеют, покажут пальцем, окончательно сузил и без того маленький мир до размеров съемной квартиры и ненавистного ресторанчика, между которыми струной протянулась дорога через долину Ульца. Вода спала, и реки вернулись в свои берега. Напитанная жирным илом земля расцвела и похорошела – окуталась фиалковым дымом. Только черные шрамы грядок разрывали то здесь, то там хрупкую голубизну, но и они вскоре затянулись яркой зеленью. В огородах поселян взошли капуста и лук, кружевные елочки морковной ботвы и нежно-салатовые усы гороха. Менахем тосковал, глядя, как пробуждается природа, словно не из грядок, а из его тела вытягивали последние соки эти молодые стебли. Он каждую неделю посылал матери и сестре деньги, а с ними коротенькую записку, на которую не ждал ответа. «Жив-здоров, работаю, не скучайте, мои дорогие». Он больше не верил в собственное возвращение, понимая, что угодил в ловушку. Где бы Менахем теперь ни находился, что бы ни делал – играл в оркестре, обедал, писал ли письма не существующей, а вернее, существующей только внутри него, Ханне – ему чудилось, что он ходит по мостам – туда и обратно, по замкнутому кругу. Глава 5 «Милая Ханна... Не знаю, как объяснить тебе, почему я снова сказал ему «да», этому страшному человеку, и почему продолжаю делать это снова и снова, вместо того, чтобы сесть в поезд и ехать, куда глаза глядят. Любимая, ты должна понять – я не могу вернуться домой, пока не разберусь, что со мной произошло. Если бы ты только знала, как мерзко чувствовать себя одновременно предателем и преданным, грешником и жертвой чужого греха. Меня предал друг, сотворив надо мной насилие – не только физическое, это было бы полбеды. Он оплевал лучшее, что есть во мне, так что я и сам удивляюсь, почему когда-то считал это лучшим. И еще...» На последнем слове Менахем страдальчески скривился, и рука его застыла, бессильно занесенная над листом. Даже мнимой Ханне не смел он написать правду о том, как предало его собственное тело. Точно вступило в сговор с Кареном Михаэлем, реагируя не так и не к месту. Не умея назвать истинную причину своих мучений, он и объяснить ничего не мог. Только сыпал и сыпал на терпеливую бумагу словесную шелуху. «Ведь что такое обычный человек, Ханна? Это марионетка, которую за веревочки дергает ветер. Она лишена свободы выбора, но и злой воли над ней нет. Она пуста и невинна, как ты, как Марайка, как твои или мои родители. Таким и я был раньше. Иное дело, когда управление захватывает чей-то недобрый разум. Тут дергайся, не дергайся – все равно плясать станешь так, как пожелает хозяин. Ты понимаешь, о чем я? Вот-вот, сам не понимаю, а только я уже не свободен. Еще несколько дней – и по городу пройдут весенние карнавальные шествия. Они двинутся с запада на восток, через долину Ульца и квартал Кохаль, до самой окраины, где живет местная богема. Так далеко я за ними не последую, но посмотреть, как по мостам польется разноцветный поток, мне хотелось давно. Михаэль говорит, что только на карнавале люди могут быть самими собой, потому что надевают не ту маску, которую навязывает им общество и природа, а ту, что выбирают сами. Вот и проверим. Пока, любимая, до следующего письма. Что-то стало подводить меня воображение. Не получается представить, как выглядит твое лицо – на фотографии оно расплывчато, размыто тенями и бликами. Ты, словно чужая невеста, прячешься от меня под солнечной фатой. Как легко оказывается...» Как легко, оказывается, пригласить в свою жизнь то, что когда-то презирал, и вот оно уже становится частью тебя. Вживляется в плоть и в кровь, заползает в жесты, походку и речь. Теперь сделай следующий шаг и обрати против себя собственное презрение, ведь ты его заслуживаешь – и все, мышеловка захлопнулась. Если бы у Менахема оставались силы на рефлексии, он оценил бы свое положение именно так, и, возможно, у него появился бы шанс что-то переоценить и исправить. Но его чувства словно отсырели изнутри, покрылись плесенью, как стены холодного чулана. Да еще дождь – острый и мелкий, такой, что проникает сквозь любые потолки мутной взвесью. Дождь-лазутчик. Шуршит по карнизам и подслушивает твои самые постыдные страхи. Похоже, морось зарядила надолго. Серый туман на газонах, слякоть и мокрицы. Пиявки в лужах. Еще немного – и, как в романе Маркеса, повсюду начнут прорастать водоросли. Такая погода держится обычно не один день, иногда и не одну неделю. Ресторанчик открылся вовремя, но гости все никак не собирались. Пришли только двое и сели за столик в углу. Неброский молодой человек с теплым шарфом на шее, очевидно, простуженный, и знакомый Менахему завсегдатай Атенштадт, который почти сразу же удалился, прихватив с собой одного из «мальчиков». Музыканты скучали. Кармиль стоял в глубине сцены, привалившись спиной к стене, и играл на своей скрипке что-то мрачно-классическое. Менахем сидел на подоконнике, то и дело оглядываясь через плечо на залитую тусклой серостью улицу. Остальные праздно слонялись между пустыми столиками. – Что же ты, дорогой, ничего нам не рассказываешь? – спросил Менахема Лойзичек, закатывая глаза. – Что я должен рассказать? – О своих любовных похождениях, – пояснил тот притворно-сладким голосом, и двое крутившихся поблизости «мальчиков» синхронно закивали. – Я люблю такие истории. – Я не знаю никаких историй, – хмуро отозвался Менахем. – И вообще не понимаю, о чем ты говоришь. – Ой-ой-ой, вы только на него посмотрите! Прямо Сикстинская Мадонна! Эксклюзивная, как есть, в одном экземпляре. Образец чистоты и невинности! Ты думаешь, мы тут все слепые и ничего не видим, дурачок ты наш? Менахем закусил губу и промолчал. Ему хотелось убить Лойзичка, настолько тот был омерзителен со своей чертовой проницательностью и неуемной готовностью потоптаться грязными сапогами в чужой душе. Да только что возразишь, когда сейчас войдет хозяин и будет смотреть на него, Менахема, так, как будто собирается проглотить целиком или разложить прямо посреди зала, на глазах у «мальчиков», оркестрантов и гостей. Иногда тысяча слов – даже самых умных – бессильны против одного взгляда. И точно. Не успел Менахем додумать мысль до конца, как вошел Михаэль и сразу же, будто примагниченный, устремился к нему. – Привет, дорогой! Как дела? Уверенно привлек к себе и поцеловал. При всех! Менахем заметил – или ему показалось, что заметил, – как усмехнулся Лойзичек, как подмигнул только что вернувшийся в зал Атенштадт, словно говоря: «Ну вот, допрыгался? Разве я не предупреждал тебя?», как плотоядно хихикнул его молодой друг, утопив прыщавый подбородок в колючей шерсти. От стыда Подольскому захотелось умереть, не сходя с места, или убежать, провалиться сквозь пол, превратиться в жука и заползти в угол. Но вместо всего этого он съежился, пытаясь выскользнуть из хозяйских объятий, и рукавом обтер губы. Сделал он это рефлекторно, а не демонстративно – да и глупо было в его положении что-то демонстрировать,– но Михаэль при виде его жеста вздрогнул и злобно прищурился. – Что-нибудь не так, мой друг? – Все не так! – прошептал Менахем, но, увы, недостаточно тихо. – Уж лучше бы вы меня ударили, господин Михаэль. – Вот как? Так, значит, будет лучше? – прошипел тот и, отступив на шаг, с размаху хлестнул его по лицу раскрытой ладонью – да так, что не ожидавший рукоприкладства Менахем чуть не потерял равновесия да, благо, сумел вовремя ухватиться за стул. Тотчас возня, кашель, смешки, голоса и шарканье ног под столиками – все стихло. Порвались тонкие волокна музыки. Михаэль вошел в злой кураж и, задыхаясь от ярости и отчаяния, наносил жертве удар за ударом, потом выволок в коридор и там продолжал избивать, повторяя: – Так будет лучше, не правда ли? Ты ведь этого хотел? Менахем уже кричал, не столько от боли, сколько от страха. Собственно, боли он почти не чувствовал. Страх – прекрасная анестезия. Наконец, Михаэль выдохся и, брезгливо отпихнув жертву носком сапога, привалился к стене. – Ну как, доволен? – спросил язвительно. – Тебе понравилось, не так ли, друг? Менахем, шатаясь, поднялся на ноги. Одна щека его безобразно вздулась. Скулу рассекла молнией длинная косая царапина. – Да, – отозвался он, с трудом шевеля разбитыми губами. – Такое обращение мне более по душе. Михаэль повернулся, сплюнул и, не говоря ни слова, ушел в кабинет, а к Менахему тут же подбежал Кармиль. – Ой, мы думали, он тебя убьет! – И напрасно не убил, – ответил тот, всхлипывая и глотая кровь. – Это было бы лучше для всех. Хорошо же он выглядит, если даже Кармиль ему посочувствовал. Да и Лойзичек не издевается, а смотрит жалостливо, как ребенок на сломанную игрушку. Наверное, все они неплохие парни, просто карта им такая выпала – неправильная, с которой, как ни старайся – судьбу не обыграешь. Дальнейшее Менахем помнил смутно. Испуганные глаза «мальчиков». Свою истерику – как он рыдал в туалете, вцепившись распухшими пальцами в края раковины. Его пытались успокаивать, но Кармиль отогнал всех, сказав, что нечего смотреть на человека, когда он плачет. Как потом наскоро умылся и бочком скользнул в коридор, чувствуя себя плоским, как тень, и таким же ничтожным. Как у самой двери его остановил Франческо, потянув за рукав, потому что в своем сомнамбулическом движении Менахем не замечал никого и ничего вокруг. – Вам уже лучше? – Да, спасибо. Я пойду домой, мне надо лечь... Отлежусь, и все образуется, – он попытался улыбнуться, и, кажется, получилось, только щека снова заныла, побеспокоенная. – Вас господин Михаэль просит зайти на минутку, – произнес Франческо, вторично притрагиваясь к его рукаву. – Он не будет вас больше бить, только скажет пару слов. – Да сколько можно, в конце-то концов? – простонал Менахем. – Ладно, пойду. – И еще, я хотел, – Франческо робко заглянул ему в лицо, – поблагодарить за музыку и за все... – Да ладно, ерунда какая. Вот за музыку Кармиля благодари... – буркнул Менахем, в душе понимая, что он прав. Для прощальных слов – самое время. Карен Михаэль ждал его у себя – растерянный и виноватый. Он не встал Менахему навстречу, а только спросил подавленно: – Это я тебя так? Очень больно? Менахем слабо дернул плечом в ответ, словно говоря: «Больно, да. Как вы думали, это должно быть?», и возвел глаза к потолку. Сквозь аккуратную побелку нахально проступали дождевые пятна, уродливые и мутно-коричневые, как будто нерадивая небесная поломойка опрокинула на крышу «Маркуса» целое ведро грязной воды. – Ну вот, – сказал Михаэль печально. – Опять я тебя обидел, мой бедный друг, так что не знаю, чем теперь оправдаться. Знаю, я очень невыдержан... иногда. Дурацкий характер, сам от него страдаю. Серьезно, что мне сделать такое, чтобы ты меня простил? – он старался держаться хозяином, но его сложенные на столе руки молили о пощаде. – Мне ничего от вас не нужно, господин Михаэль. – Совсем ничего? А я думал, ты попросишь... – он слегка прищелкнул пальцами и не стал продолжать. – Ты меня понял, да? – Не понял и не хочу, – ответил Менахем упрямо. – Я устал. Вы играете со мной, как кошка с мышью. То отпустите, то поймаете. То требуете любви, то оскорбляете, то бьете. – Хорошо, – произнес Михаэль сдавленным голосом, точно говорил в перину. – Я не буду требовать вашей любви. Я не имею на нее права. Но друзьями-то мы останемся, да? – О какой дружбе вы говорите? – возразил Менахем. – Вы ее убили... еще тогда, на мосту. Когда разлился Ульц, – он покривился болезненно, словно случайное воспоминание отозвалось чем-то посторонним и неуместным. – И с тех пор тянете из нее жилу за жилой. Запугиваете, унижаете – и называете себя другом? Я очень хорошо относился к вам вначале. Думал, вы желаете мне добра. Да, хотите верьте, хотите нет, но я был вам искренне благодарен... даже когда в чем-то сомневался, потом себя укорял. Как тогда, с этим господином... Атенштадтом, да. И что же? Он оказался прав. Михаэль дослушал тираду молча, и лицо его выцвело, как ситцевый платок. Бессильным взмахом руки он отпустил Менахема и тут же потянулся к стопке бумаг на краю стола, выудил оттуда лист и положил перед собой. Выхватил из колпачка ручку – так резко, что та чуть не сломалась в его пальцах. С пера на листок упала капля чернил. Менахем этого уже не видел – он вышел из «Маркуса» и поплелся в сторону набережной, потом – с извращенным наслаждением ступая в грязь – через долину Ульца. Дома он повалился на кровать и впал – нет, не в дрему – а в похожее на летаргию оцепенение. Мысли, тонкие ростки надежд, планы на будущее — все исчезло, точно всосалось в огромную черную трубу. То не был тоннель со светом в конце, а зловещий переход из Вселенной отчаяния во Вселенную смерти. В старой Вселенной остались дом, ферма, мать и сестра Марайка, Ханна и его странные послания к ней, полные тоски и бессмысленного самокопания. Все, что хоть как-то согревало его и оживляло. В новой ждала пустота. Тусклый дневной свет сменился таким же тусклым светом ночным. В окно заглянула полная луна, отмытая добела вчерашним дождем. Менахем то закрывал, то открывал глаза, и чудилось ему в неживом холодном сиянии, что на подоконник слетелась целая стая белых птиц. Он моргал, и щурился, и понимал, что это – оригами, свернутые из ненужных более зимних писем журавлики, голуби и самолетики. Утром хозяйка просунула ему под дверь большой конверт, крест-накрест обклеенный скотчем. Первым желанием было – не открывать. Разорвать и выкинуть, а еще лучше – не марать рук, оставить на столе и сбежать. Какая разница – куда? Мир велик – где-нибудь да можно укрыться от плохих новостей. В том, что новости плохие, Менахем не сомневался. Конверт обволакивала – так плотно, что имя отправителя с трудом читалось, – мутно-фиолетовая, тошнотворная аура беды. Наконец, он решился и, отлепив полоску скотча, надорвал бумагу. Со смешанным чувством ужаса, любопытства и брезгливости развернул письмо. «Мой любимый, дорогой, несчастный друг! Менахем! Извини, что снова обращаюсь к тебе так, но это, поверь, уже в последний раз. Когда ты получишь это письмо, меня не будет в живых, и не исключено, что весть о моей смерти придет к тебе раньше, чем это послание. Самоубийство отвергнутого любовника – что может быть глупее? И что может быть банальнее? Но покуда стоит этот мир, люди будут убивать себя из-за любви. Прости, что своими благими намерениями вымостил для нас обоих дорогу в ад. Видит Бог, я этого не хотел. Я балансировал на опасной грани. Любил бескорыстно, как в первый раз, как в юности, когда мечтаешь только, чтобы все было хорошо у дорогого тебе человека. Опасная иллюзия. Потому что один шаг вперед – и желающий добра превращается в собственника любой ценой. Не стану писать красивых слов – ты слышал их достаточно. Если не от меня, то от своей Ханны или еще от кого-нибудь. Все, что люди на самом деле могут, – это сыпать словами, как мелкой разменной монетой на прилавок. Ничего хорошего на них не купить, только несвободу, насилие и ложь. Так что, прощай, любимый, и пусть Ульц...» Письмо заканчивалось кляксой – уродливой, черной и матово-блестящей, как спинка жука. На мгновение Менахему показалось, что чернильные паутинки-ножки шевелятся и пятно медленно ползет по листу. Она сожрала конец фразы, клякса, и теперь не понятно стало, что хотел сделать злосчастный хозяин «Маркуса». Собирался ли он утопиться в Ульце? Для Менахема это звучало так же дико, как целительное омовение в Стиксе. Ульц олицетворял жизнь и страсть. Значит, и Михаэль не умер, а ходит по мостам, не в силах броситься вниз, и можно успеть его остановить. Торопливо сунув письмо в карман, Менахем вышел на улицу и поспешил к реке. В теплом воздухе, неуловимые, как запах, носились обрывки мелодий. По солнечным стенам растекалась едва слышимая барабанная дробь. Чем ближе к набережной, тем отчетливее становилась музыка, тем чаще яркими пятнами на фоне толпы выделялись люди в масках. Карнавал! Он совсем забыл, что сегодня карнавальное шествие идет через весь город – сквозь квартал Кохаль и до богатой окраины. Менахем не заметил, как разноцветный водоворот захватил его и потащил вдоль набережной, по самому широкому мосту, через долину Ульца. Танцовщицы, гномы, гейши с пестрыми зонтиками, черти, марионетки и политики. Краснощекий клоун в зеленом парике швырнул в Менахема горстью конфет. Маленькая фея протянула ему алую гвоздику. Карман провис – как будто камень его оттягивал, и Менахем запоздало подумал, что надо было свернуть из письма журавлика и оставить на окне. Он брел, влекомый широким людским потоком, вперед и вперед, потом назад – и дальше, постепенно забывая, кто он, куда идет, зачем и кого ищет. Навстречу ему попадались разные люди: мужчины и женщины, старики, дети и подростки – но ни в одном из них Менахем не узнал самого себя. © Copyright: Джон Маверик, 2012 |