Пианист Эскиз Пусть двое погибнут, чтоб ожил один, Чтоб странный и светлый с безумного ложа, Как феникс из пламени встал Андрогин. Н. Гумилев Сцена I В стройном полумраке душного, угарного зала она чувствовала себя невидимой и затерянной, ей казалось, что она имеет полное право делать всё, что угодно, даже распахнутыми в пустоту отуманенными глазами пронзать мальчика-пианиста, который сейчас был на сцене. Он был единственной освещённой фигурой в сумраке, полном потных многослойных мамаш и их нарядных возбуждённых чад. Смотрела, детской трепетной душой пропитываясь его невольными чарами… Нежное детское сердечко гнулось под мощным напором его привлекательности, исходило жиденькой кровью, умирало, и оживало, и жило только тем светом, который исходил от убийцы. Убийца был невольный ваятель формы женского сердца, пока представляющего собой лишь тёплый кусочек липкого, мягкого пластилина, ибо носительница его юна, до бесполости юна, до аморфности и бездушевности… Хороший материал для нечаянного скульптора. Он был молод и почти беспол, он был худ и нервен. Искажая свою угловатую фигуру в изгибах неловких движений, он был так нервически томен, что плакать хотелось и целовать его тонкое женственное лицо. Волосы рассыпались по высокому чистому лбу, почти рыжие и восхитительно мягкие, как шерсть оленя. Глаза с девичьими, светлыми и длинными, ресницами то невольно смыкались, следуя экстазам быстрой мелодии, то раскрывались и были тогда как два полуотворённых окна в ветреный стально-серый воздух осени. Застывший клинок точёного носа пронзал своей острой тенью узкую ямочку над проволокой бескровных губ, которые иногда по-птичьи открывались и испускали неслышный вздох упоения. Изящная, лебединая шея напрягалась в такт метким, точечным ударам его пальцев. А пальцы! Боже, какие пальцы! Эти ломкие, хрупкие, такие чуткие веточки человеческого тела у него были как ключ к двери в мир звуков. Тонкие, длинные, с чуть красными подушечками, с маленькими детскими ногтями, они были похожи на щупальца какого-то морского глубинного демона, на членики жёсткого, цепкого, хрустящего красочными бумажными крылышками насекомого. И они взяли, взяли, схватили и проткнули её сердце, слепили его по своему усмотрению и с тех пор не отцеплялись, эти цепкие ножки сказочного насекомого… Глаза её, очарованные, двигались вслед за порханием нервных пальцев, ибо в этом чарующем движении и была сама мелодия, дымчатая, как сумеречное видение и точечная, как живописная картина, где мазки – это рассыпчатые ноты. И когда мелодия остановилась, когда пальцы больше не принадлежали пианино и не составляли больше с клавишами искусный инструмент для чудесного создания музыки, для неё уже звучала другая мелодия. Эту мелодию создавали сами пальцы, двигаясь в своём собственном ритме, ритме человеческой жизни. Он встал, почувствовав гармоничное головокружение от сумрачной духоты зала и от того, что только ещё он жил в музыке, а теперь уже опять живёт на какофонично звучащей земле. Он приложил кисть к впалой груди и очаровательно, как английский лорд, томно и снисходительно поклонился. При этом он быстро растянул непослушные, каменные губы в острой, как звериный оскал, радостной улыбке. Жёсткий кинжал прямого носа ещё больше проткнул верхнюю губу и повис невольной угрозой над счастьем широкой улыбки. Тонкая, матово белая кожа собралась по углам его рта в тугие складки и едва ли не рвалась над юными, заостренными косточками скул… …Она жила им. И когда он шёл к выходу валкой молодой походкой, его белая хрустящая рубашка причудливо извивалась свежими свободными складками вокруг его тонкого тела, а грубо-серые чуть-чуть широкие брюки вошли в диссонанс с его резкими движениями, не хотели следовать шаткому полёту юных ног. Она чувствовала, что это так и нужно и что не подчиняющаяся ему слишком простая мужская одежда придаёт его образу нужную странность и подчёркивает явственную женственность его хрупкого тела. Она ушла, ничего не подозревающая о своей ране, которая теперь никогда не заживёт. Ей просто понравился мальчик-пианист. Почему? Она не знала. Возможно, случайный резонанс его образа и её аморфной души, нечаянно принявшей именно в момент их нечаянной встречи судьбоносную форму. Но она чувствовала, что это – зерно будущего, зароненное в её удобную для прорастания душу случайным незнакомцем, ибо ощущала упоительный шок в звонком стуке своего удивлённого детского сердца. А пальцы словно всё ещё мяли его, лепили из него что-то своё, безжалостно цепляясь и давя так сильно, что начинала по ночам сочиться густая, липкая, солёная кровь. Кровь будущего, новая и невыносимая, слишком крепкая для нежных юных артерий – она сменяла собой жидкую розовую кровь детских игр. Она приносила экстазы любви и смерти… Сцена II Это было в славные и туманно-забытые времена детства, сытных супов в слишком больших и очень белых тарелках в гостях у подружки, обидных игр на снегу в сыром, волгло-мартовском лесопарке. Надя имела тогда привычку звонить вечерами подружке и брести потом по холоду и бензинным лужам в чуждый соседний дом, чтобы на несколько часов забыться миром кукольных мыльных опер. Тогда-то в нежную душу ничего не подозревавшим пианистом было нечаянно уронено семя этой смертельной, изнуряющей любви… Не подозревающая ещё об этом драгоценнейшем даре, моя Наденька, пока слабая и аморфная, играла обидную роль несмешного шута в разговорах с более активными, чем она, поружками. Терпела забавные обзывательства хулиганов-мальчишек; самое смешное и оскорбительное в своей меткости прозвище звучало просто и сердито: “Корова!“. Надя с тягуче-тоскливой завистью смотрела на аппетитно обтянутые джинсами жилистые ножки подруги и страстно мечтала о таких же вместо своих рыхлых и розовато-белых ляжек, свободно трясущихся в широких, вялых штанинах. Подружка, как настоящая вертихвостка вертелась перед глупо лыбящемся на неё зеркалом. «Глупо» – это круглое, как колобок, слово такое же гладкое и самодовольное, как круглое лицо глупой подружки. Быть вертихвосткой – это бесовской талант, включающий в себя самовлюблённое кокетство, способность к неуёмному флирту и (обязательно!) обладание аппетитными, крепкими ножками. Наша Надя ничем из этого арсенала легкомысленной девушки не обладала. И она, на наше счастье, не была легкомысленной. Зеркало на протяжении таких длинных, но не особенно мучительных шести лет (с той поры, как она начала заглядывать в его коварную, серебристо-глубокую поверхность и до того времени, когда ей начала эта поверхность нравиться) было её подлым врагом. Ибо иногда, ненароком бросая в него обнадёженный взгляд, она вместо ожидаемого худого овала костистой красавицы видела свой обескураженный круг. Круг этот был на удивление глуп и пухл, как отёчная харя хронического алкоголика. Когда она обворожительно улыбалась, фальшивевшее (несомненно фальшивевшее!) серебро показывало какого-то гуманоидного кота Васю, который решил вдруг, начитавшись, видимо, «Алисы», улыбнуться. Словом, растроенная, она шаркала на кухню и съедала слишком много веселящего душу сладкого, запивая жиденьким, детским чаем и зачитывая (и зачитываясь) христианско-фантазийными сказочками Льюиса, другого Льюиса – того, кто писал про льва, а не про чеширского кота. Вообще-то, если точно выражаться, «лев» должен быть записан с почётом и благоговением как «Лев». Ибо он, видите ли, как бы Бог. Однако Надюша вскоре во Льве разочаровалась, найдя его отрицательную противоположность гораздо привлекательнее. С двенадцати лет началась её напряжённая, как американский триллер, духовная жизнь (в том нимфеточном возрасте, когда у всем известной гумбертовской невольницы началась половая), которая – от звёзд к терниям – вела её от неосознанной веры к осознанному безверию. В двенадцать лет Надя начала выбираться из тёмного погреба своего аморфного бессознательного, где ползают всякие страшные архетипы и комплексы, на свет божий – или мрак дьявольский? Душа её пробуждалась к жизни и её малочисленным и труднодоступным наслаждениям, к которым почему-то слишком быстро приучаешься и это начинает называться «дурной привычкой». Наслаждения среднестатистического человека – ноль по сравнению с экстазами того мира, в котором обитает настоящий шизофреник. Поэтому моя дорогая, глупенькая Надюша никак не хотела вылезать из своего тёмного чуланчика, где с милыми сердцу скелетонами ночи напролёт танцевала танго. Сцена III Сон Был лунный вечер где-то на юге: там, где растут кипарисы, плещется солёная лазурь о песок и так сладко по ночам шумят холодные горные речки. Среди монотонного журчания речки она вдруг услышала слабый и тихий звук гитары. мерцающий, мягкий и серебристый голос позвал сверху: – Hey there down! Look at me! И она сразу всё поняла: это был он, это он её звал, вот почему ожили луна и звёзды, вот почему играла музыка, которая теперь заполнила всё, весь воздух гремел и светился ею. Она запела, и звуки, вылетая из её волшебно открывавшихся уст, преображались в чудесные серебряные нити. И чем дольше она пела, тем восторженней, сильней, уверенней звучали её слова. Из их переливчатых нитей стала сплетаться такая же переливающаяся, завороживающая своими живыми волнами ткань, которая теперь покрывала прибрежный камень, как бы приглашая её встать на него. Ступив на него, она ощутила на себе атласный прохладный поток лунного шёлка, которым теперь была объята целиком. Она шла медленно и торжественно, всё выше поднимаясь по небесной лестнице, и каждая следующая ступенька озарялась белым вибрирующим неземным пламенем, когда она на неё ступала, и по всем предыдущим стелился шлейф её мерцающего платья. И с каждым новым шагом, она чувствовала, что её силы увеличиваются, с каждым новым вдохом воздух становился всё чище, и с каждой новой ступенькой её дух очищался, она чувствовала это по непередаваемой лёгкости и радостности, как будто она заново родилась. Теперь она не видела больше земли – только прохладное ласковое небо, шёлком объявшее её, только чудесные аккорды. Наконец лестница кончилась, она ступила на плоскую бесконечную ткань неба. Она перестала петь, музыка затихала, её начинала оплетать безбрежная, неземная тишина. Она затаила дыхание в ожидании чего-то прекрасного. Она вглядывалась в бесконечную даль звёздного неба, которое теперь всё было перед ней, и звёзды горели, как ночные фонари. Из их света постепенно начала выделяться тонкая, светлая фигура какого-то человека. Он приближался, теперь она могла различить его черты. Это был очень молодой юноша, хотя иногда казалось, что он уже очень стар, что он прожил вечность. Лучше сказать, что он не имел возраста. Он не имел и пола, он был очень похож на красивую девушку с тонкими, правильными, словно из мрамора выточенными чертами лица. Он был высокий и тонкий, очень тонкий, так что иногда ей казалось, что он растворится в сверкающей темноте, так и не дойдя до неё. Но он дошёл; мягким голубым пламенем были озарены его черты, глаза горели, смотря ей прямо в душу, он был как будто весь соткан из лунного света. Белесые шёлково-мягкие пряди волос спадали на мраморные плечи. Он тихо, почти незаметно улыбался ей. Он взял её за руку повыше запястья, и она почувствовала, что его кожа удивительно гладкая и прохладная, как шёлк. Нельзя было наверно сказать, какого они были пола. Она теперь походила на молодого прекрасного юношу, только в полупрозрачном серебристом платье. Они обняли друг друга и пошли вперёд. Теперь она поняла, что он был больше всего похож на дельфина, только более хрупкого и почти бесплотного, не такого, как земные. Они шли, шли, шли, скользя ступнями по гладкому небесному паркету. Они молчали, и Вечная сила вливалась в неё с этим молчанием. Она больше не томилась смутной страстью, как вначале их встречи, когда только что увидела его. Она понимала, что появись он когда-нибудь на земле, то вызвал бы такую горячую, невыносимую любовь в сердцах людей, что они бы не выдержали своего желания и разорвали бы его на куски, чтобы упиться до конца каждым лоскутком его хрупкого лунного тела. Нет, теперь она была далека от этой земной дикости, и с её тонких губ не сходила снисходительная, чуть ироничная улыбка. Она уже почти преобразилась, она теперь почти принадлежала тому, небесному миру, где нет страстей, где нет полов, где властвует Вечность и тишина. Они скользнули под мерцающее одеяло, как дельфины ныряют в голубую глубину океана, и сплели свои одинаковые тела в любовном единении, и всё смешалось теперь, и казалось ей, что она вот-вот сольётся со Вселенной в этой лунной постели. И когда упоение достигало предела, она не чувствовала больше себя. Она не могла понять, где его тело, где её. Она верила, что она это он, и что он это она, и что они – одно, и что нет времени, потому что мгновение растягивалось в Вечность, потому что пространство, пульсируя, то сосредотачивалось в единой точке наслаждения, так что вся его бесконечная плотность универсума стягивалась в неуловимо маленькую точку их в едином вдохе соединённых тел, то растягивалось, как бескрайняя Вселенная, где их тела – частицы вечного бытия, витающие в горнем, чистом, звонком воздухе космоса, навсегда потерянные в бесконечности и навсегда обретённые в своей принадлежности этому миру. И мир тогда поглотил их своей бездной, и они тогда обрели весь мир, объяв его бессмертной любовью. Она потеряла своё «я» и распалась, растворилась в нём, а он – это космос, это весь мир, это Бог… она умерла и ожила в непостижимом, слишком чистом для обычного человека наслаждении, она умирала и оживала несколько раз, балансируя на краю бездны, но чувства оставались холодыми и чистыми, ибо не может обычный человек со своей изнуряющей, глупой и низменной страстностью выдержать такую любовь. Её свет ослепляет, мрак – убивает, жар – сжигает и распыляет пепел по Вселенной, холод снова кристаллизует наслаждение… Сцена IV Наша Надя проснулась слишком поздно и слишком поздно поняла, что её не взяли, забыли в её любимом тёмном чуланчике, а всё самое интересное уже пронеслось мимо и стало счастливым уделом других, которые не танцевали ночами танго со своими скелетонами. И осталось только тосковать, и завидовать, и ненавидеть себя, занимаясь приятным саморазрушением и упиваясь своим несчастьем. После ярких снов и упоительных галлюцинаций вдохновения настоящая жизнь ей казалась такой серенькой и скучненькой, что иногда вызывала непреодолимые отвращение и ненависть. Можно понять, как она была восхищена, когда встретила посреди этой рутины желанную жар-птицу. Да, прямо над ней, в сероватом, как всегда облачном небе пролетела жар-птица, красочная и горячая. И воспламенила искрой, павшей с огненного хвоста в нежную девичью душу. Ну, как тут можно повернуть наш злощастный сюжетец? Допустим, он пошло появился в соседней квартире (а ещё, у него, конечно же, не было родителей, только старая, но жутко добрая бабушка, за которой он мужественно ухаживал и выносил на досуге судно). Вероятно, он был новичком в классе, что ещё пошлее – от этого и стошнить может, в конце концов! Или соседом по даче (трогательная история летней влюблённости), и они, подобно купринским героям, предавлись неопытной любви везде, где мать-природа принимала их природные увеселения: в стоге сена, столь любимом беллетристами, на заброшенном пыльном чердаке. В сущности, всё равно, как они встретились, но бывают же даже в этой жизни колдовские совпадения и бесовские случайности: два человека, предназначенных всемогущей любовью друг для друга, столкнулись – и разразилась гроза экстатического счастья. И совсем не важно, кто он был: самобытная во времени и пространстве сущность или случайный и мимомолётный продукт их странного искажения – копия того пианиста. Главное, что она, едва проснувшись, наткнулась в жизни – от которой и стошнить может, в конце концов! – на одно из своих самых заповедных и древних видений: пианиста. Столкнувшись же, тот час влюбилась по уши и оказалась утопленной в любви, ибо одновременно была по уши влюблена в свою лучшую подружку и мучилась от неразрешимости этого порочного чувства. Подружка была, конечно же, кровной сестрой пианиста, потому что откуда же тогда эта общая бледность щёк, и трогательная рыжеватость воздушных волос, и упадническая нервность в истощённой фигуре? Но возлюбленный был намного более пианистичен, чем возлюбленная, поэтому, удачно упомянув, отложим в сторону ущербные лесбийские мотивы и займёмся любовью истинной… Одно лишь его закрученное сидение на стуле, когда он превращался в напряжённую спираль и потом быстро, словно пружина, разкручивался, могло привести её в пронзительное умиление. А как он чистил свой неизменный апельсин! Сдирал брызжущую кожицу цепкими длинными («щупальцепкими» по Набокову) пальцами и заставлял Надины очарованные глаза брызнуть слезами несчастной любви. А как курил, задумчиво и грустно, туманными утрами на остановке, выдыхая освящённый возлюбленными лёгкими дым себе на грудь! И при этом так поэтически урдручённо гляделся в зыбкое зеркало бурой лужи, бензинной радужностью раскрашивающей его матовое лицо. Её любовь помахала ей тонкой рукой и банальное «Привет!» не превратилось в аристократическое «Good morning!» в её несчастном, измождённом любовью сознании. Сердце упало в пятки, выплеснув на ничего не подозревавшие щёки алую струю вскипевшей крови. Быстрая улыбка, острый оскал на лице маленького фашистика, истинного голубоглазого арийца, – и они уже идут вместе по слякотным дорожкам к школе, и он уже просит её дать списать геометрию. Однако любовь ещё не набрала силы, не вытянула ещё из бедной Нади всю кровь и слёзы – кульминация впереди. Намечался маскарад, шумный и скучный школьный бал на Новый год. В лёгком, первичном хмеле, когда ещё расслабление не начало угнетать возбуждение, пришла Надюша... И всё поплыло перед ней от неистового восторга: посреди комнаты, залитой медовым электричеством, стояло нежнейшее, восхитительное создание: настояшая жар-птица в японском кимоно, с кокетливо подведёнными глазами и коралловыми губками на фарфоровом лице. Точечными, меткими движениями прокопченных в никотиновом дыму пальчиков она поправляла густую мглу чёрных волос, сверкавшую молниями шпилек, перед зеркалом, вмиг вспыхнувшим от её коварного звездистого взгляда. Истощённое её тело терялось в розовых волнах расшитого шёлка, а руки, до локтей обнажённые, были бессильно бледны и призрачны. Жар-птица раскинула яркие крылья и при надином появлении превратила застывшую маску кукольного лица в лукавый оскал, стала похожа на злого зверёныша, разодетого переусердствовавшей своей хозяйкой в слишком искусственный человечьий наряд. Льдинками сверкнули фашистские глаза, и Надя в иссуплении бросилась в атласные объятья, чтобы неосторожными, страстными руками обхватить хрупкий девичий стан и забыться экстазом воплощённого желания. Сцена V Но до реализации мечты было ещё далеко и предстоял тяжёлый путь преображения и творения из жизни легенды. А пока Надюше удалось лишь вымазаться в алой помаде и испортить своё чёрное платье осыпавшейся с японской маски пудрой. Неудовлетворённая, всё разгоравшаяся страсть заствляла её действовать и достигать идеала капризного возлюбленного. Он любил ласковую заботу и стремился к мужественной защите, ибо был чувствителен и нежен. Он мог расплакаться над романом Набокова, не выдержав мучительной и непонятной красоты его словесных орнаментов, он мог влюбиться в сумрачно-обаятельного героя Достоевского, он мечтал воплотиться во всех героинь Бунина по очереди, чтобы насладиться радостью обладания чёрного золота в глазах, белесого пушка на пухлом теле и свежей, румяной деревенской красоты. Февральскими вечерами он грезил о несущейся в бесовской метели тройке, страдал от желания затеряться вместе с рыжей женщиной-каметой в пламенно-снежном ночном вихре, чтобы оранжевые огни мелькали в буране, колкие льдинки слезили глаза, а женщина-комета, женщина-звезда заботливо укрыла его, маленького и слабого, ароматной полой своей шубы и поила жгучим вином из золотого кубка. Надю привлекала хрупкая, ненавязчивая и туманная красота бессильных девочек-мотыльков с белесыми, тонкими волосами, водянистыми, будто слезящимися небесными глазами, гибкой, узкой талией, которую так приятно обхватить обеими руками. Её умиляла их робкая к ней привязанность, кроткая и непостоянная, но болезненная влюблённость, и еле ощущаемое держание за руку, и ласковое переплетение пальцев, и будто случайные редкие объятия, в слишком краткую минуту которых ей часто приходилось скрывать своё любовное исступление. Чтобы удовлетворить страсть женщины, мечтающей о женщине, и мужчины, грезящем о мужчине, влюблённых друг в друга, нужно лишь забыть о том, что на земле существует пол – бесполезное различение на женское и мужское, досадно ограничевшее свободу любви, именно той стихии, которую считают высшей в человеческом мире. А отнять от воспеваемой всеми людьми любви свободу – кощунство даже для законченного циника. Разве нет в мужчине женственности и разве не стала феминистка отчасти мужчиной? Разве человеческий дух не станет богаче вдвое, если обретёт в себе другое мировоззрение, кроме своего собственного? В загнившем человеческом обществе мало ценится амбивалентность. У нас же, в ограниченном людском обществе, любят прямолинейность и так называемую честность. Умение преображаться и носить маски называют лживостью и даже лицемерием. Способность притворяться – это талант, создатель красивой маски – гениален, как гениален хороший писатель, актёр или живописец. Моя Наденька решила попробовать себя в этом творческом занятии, и попробовать стать декадентской леди-летучая-мышь, дымной женщиной-соблазном, коварной, чёрно-чешуйчатой змеей искушения. Для этого Надюшеньке нужно было научиться дышать духами и туманами, а перед этим приступить к гораздо более важному и срочному занятию: сделать так, чтобы овал серебристой поверхности в коридоре не полностью заполняло её собственное отражение. Сцена VI Чёрная утроба старого шкафа дыхнула затхлостью и нафталином, и сразу в голове как будто закопошились прозрачные жирные червячки молиных личинок. Надя, преодолев отвращение, приняла роды у шкафа, произвёдшего на тусклый наш свет огромную аморфную массу шелеста, шуршания, чешуйчатости и радужной переливчатости. Волшебное средство перевоплощения, оно должно было сделать из прежней омерзительной куколки прелестную бабочку. И перевоплощение произошло: Надя уже неловко и неумело оправляла и чистила свои радужные крылышки, любуясь на своего двойника, который весело глядел на неё из параллельного мира, рождённого колдовским серебром. И казалось наивной девчонке, что она не похожа на саму себя, и так хотелось потрогать эту райскую птичку из иного мира. Маска ещё не вросла в её дух и плоть, а счастливая её обладательница словно была далека от самой себя. Проникалась своей красотой, и вживалась в роль, и всё больше восхищалась могуществом человеческой любви. Ей так нравились эти сахарные пальчики (как у возлюбленного!), причудливо изогнутый стан, теряющийся в своей хрупкости и рассеивающийся в пространстве, будто разделяя змеиное тело на две части, эти чёрные томные глаза, лукаво светящиеся из мертвенных впадин. Да мало ли что ещё нравилось моей девочке,– но героически выдержанное слабой, юной натурой испытание бессоницей, голодом и ядом убавили плоти и закалили дух: первой было теперь не больше ста фунтов. Яд же проник в её податливое существо так глубоко, что самой хотелось жалить и заражать любовной болезнью. Пора было лететь, звал мир, звал город и звал возлюбленный – её тайная смертельная патология, её боль и её единственное счастье. Стрёкот стремительных ног, чёткий цокот каблучков – и Наденька уже стоит, ошеломлённая, в холодной луже у подъезда, и мокнут в унылом дожде роскошные крылья. Смывается яркая, бархатная чешуя: сплющивается тяжёлым падом кислотных потоков, набухает и темнеет, становясь грязно-серой и начиная сливаться с блёклым смогом города. Но Надя, не смущаясь, распахнула тугой, глянцевитый зонт, смело подставила под мерзкую морось и – полетела… Янтарное тепло зимней квартиры раскрасило белые щёки в розовый, горячая кровь приятно приливала к замерзшим в шёлковых перчатках пальчикам – Надя была на месте и готова была встретить его… Блестели весёлые глазки, полыхали розы огня на обветренных щеках, и жемчужная нитка острых зубов была влажна и улыбчива – смутные надежды и неистовые желания играли во встревоженной душе. Но миг – и всё разрушено, облетела красочная чешуя с широких крыльев, поблёкли и помертвели девичьи щёки; Надюша, скрючившаяся и помятая, опустилась в унынии на сальный диван: «Он не придёт!» – угрюмо сообщил ломающийся, дребезжащий голос смурной подружки. С умирающей надеждой Надя бросила злой взгляд на прыщавое, угловатое лицо, склонившиеся с фальшивым участием над ней, но нет – эта отвратительная личинка её не достойна, и пусть она быстрее убирается в свой кокон, и не искушает слабым отражением возлюбленной жар-птицы. Тщета и подлость жизни кусали душу и скребли на сердце: нужно средство, смягчающее мучения. Янтарная рюмка терпкого конъяку (апперитив), неизменный чёрный хлеб, умаляющий терзания нежного языка и пищевода, и стакан красного змия – на первое… Надя ощущала тёплый разлив спасительной жидкости в желудке, в кишечнике, во всём умиротворённом теле, и чему-то улыбалась, и не слушала скверных подростковых сплетен… Её спрашивали – она не могла выйти из алкогольного транса, из колдовского, всё расширяющегося, рвущегося, безжалостно засасывающего пространства видений и снов. Какой смысл размыкать тяжёлые веки, если и в темноте закрытых ставен в мир души, и в давящем искусственном свету угарной квартиры – всё те же блики, и тени, и точки, рябь, зыбь, размытость контуров, сложные (угнетающие своей запутанностью) узоры, мушки и звёздочки, и леденящие невыносимой любовью возлюбленные глаза. Глаза бессмысленно смеялись, лучились во все стороны белыми искрами, бросали быстрые молнии, пронизывая болью всё её существо… Надя забылась тяжким сном, потеряла прерывистую нить времени и очнулась внезапно, когда поняла, что темнота – и в сомкнутых тягучим сном глазах, и в замершем, угнетённом сознании, и в покинутой квартире. Лишь огромное окно в рыжее небо ночи светится загадочно: дъявольски расплывчатыми духами фонарных огней и жёлтыми безднами не спящих стёкол в чудовищных громадах прямоугольных домов; трепещет тугой струной звон морозного воздуха в высоких берёзах, а японские узоры тонких заиндевевших ветвей стали пламенно-медными в инфернально-монотонном сиянии мертвящего фонаря. Поднявшись, покачнувшись и пережив мимолётное головокружение, Надюша с доброй помощью приятно-ровных стен и уступчивой мебели добралась до крана и, умывшись трезвящей горстью хлорной воды, вскинула невидящие глаза на зеркало. Аргентум показывал страннейшее существо: мёртво-белые щёки, алые, обожжённые леденящей струей губы и мутно-стеклянные неподвижные, страшные глаза, в которых ничего не отражалось и которые ничего не открывали: душу было уже не увидеть, она сжалась в испуганный дрожащий комочек где-то внутри живота. С ветром вылетела из квартиры, вырвалась из вязкого угара сновидений; бессмысленное веселье разтревожило, разбудило душу. Надя носилась ураганом дикого танца по хрустящим, рассыпчатым сугробам, кружилась голова в мерцающих сферах врающегося пространства, кружился дух в искривлённых мирах сновидений. Сугробы сверкали ей в такт бесчиленными белыми, переливчатыми звёздами, будто отражая крапчатое небо, будто ступала она по его холодно-прозрачной поверхности. Красный звездопад угасающих искр окружал её пламенной сферой, где, куда бы она ни бросила зачарованный взгляд, ей в лицо хохотало трепещущее его лицо, извивающаяся в вибрирующих языках пламени его тонкая фигура, его цепкие пальцы тянулись к ней и не могли достать, синие огоньки его арийских глаз звали и зло усмехались – его, его, его… Сцена VII Тусклое утро встретило дождливо-туманной моросью и болезненным, растраивающим нервы унынием. Надя, прокашлявшись и продрав огнистый морок странных снов, поселившихся в сознании, при виде блёклости очередного серого дня, воспылала сильным желанием перевоплощения. Маска была наготове: взмах яркими крыльями, мгновенный солнечный блик улыбки в ошеломлённом зеркале – и взлетела, взмыла в сизое небо, разлив по нему розовую зарю любовного экстаза… Ледяной, свистящий ветер вынес её алым вихрем на ослепительно мокрый, сверкающий совершенной чернотой мост, огромная дуга которого неуютно, волнующе простиралась над холодной змеёй реки. Змея лениво, неуклюже протискивалась через узкий гранитно-жёсткий ход, искривляя свою сизую, зыбко-тягучую поверхность и невозмутимо неся на своей чешуйчатой спине зло брошенные кем-то жестянки и обёртки. На мосту было ветрено и дико, злой вихрь хлестал своим ледяным хвостом убегающих прохожих по раскрасневшимся щекам, рвал с них беззащитную одежду, тянул за растрёпанные волосы… Но одиноким призраком стоял он, изящно облокотившись на металлические перила, а ветер рвал дым, по-драконьему им испускаемый, ветер трепал светлые пушистые пряди… Ветер поднял серый высокой воротник, который маской скрыл тонкие черты, излучающие истинное холодное пламя красоты. Обернулся, почувствовав близость возлюбленной бабочки, улыбнулся остро, хищно и весело; засверкали снежными звёздами глаза и зубы… Надя, пытаясь остановить страшный поток густой крови, хлынувшей вдруг из сердца, обняла тонкое, ветреное, беззащитное создание, дыхнула ярким жаром своей любви – согрела, осчастливела… Влюблённые, соединённые теплом и близостью, они понеслись в дымчато-серую даль, на далёкие огни, как два крошечных мотылька, две пылинки – одна пылинка, одна капля холодного дождя на запотевшем оконном стекле… Ноябрь – декабрь 2005
|
|